Тут сообщили, что ужин подан, и мистер Хилбери торжественно повел супругу в столовую. К ужину все принарядились, и, разумеется, ужин того стоил. Скатерти на столе не было, и блики фарфора мерцали на темной полированной глади как ровные темно-синие озера. В центре стола стояла ваза с кирпично-красными и желтыми хризантемами; среди них была одна снежно-белая, ее тугие лепестки закручивались внутрь, образуя плотный белый шар. Со стен на все это великолепие взирали три великих писателя Викторианской эпохи, а приклеенные под ними бумажки с собственноручной подписью каждого подтверждали, что он был — «с любовью», «искренне» и «всегда ваш». И отец, и дочь с радостью поужинали бы молча или обмениваясь краткими замечаниями, непонятными для слуг. Но тишина угнетала миссис Хилбери, и она обычно адресовала близким свои реплики, причем ее не сдерживало ни присутствие прислуги, ни согласие или несогласие с нею собеседников. Прежде всего она обратила их внимание на то, что в комнате темнее, чем обычно, и попросила зажечь все лампы.
— Так намного веселее! — воскликнула она. — Представляешь, Кэтрин, сегодня ко мне на чай приходил этот невозможный болван. Как же мне тебя не хватало! Он просто сыпал эпиграммами, и я так нервничала в ожидании очередного перла, что разлила чай — и он немедленно сочинил про это эпиграмму!
— О каком «невозможном болване» идет речь? — поинтересовалась Кэтрин у отца.
— К счастью, среди наших болванов лишь один сочиняет эпиграммы, и это Огастус Пелем.
— Жаль, меня не было, — усмехнулась Кэтрин.
— Бедный Огастус! — воскликнула миссис Хилбери. — Но не будем к нему слишком строги. Вспомним хотя бы, как трогательно он заботится о своей несносной матушке.
— Только потому, что она ему родня. А всякий, кто имеет к нему непосредственное отношение…
— Нет-нет, Кэтрин, не говори так, это нехорошо. Это… Ну же, Тревор, ты понял, что я имею в виду… такое длинное латинское слово… вы с Кэтрин все время такие слова говорите…
— «Цинично»? — предположил мистер Хилбери.
— Да, именно! Я не очень высокого мнения о закрытых школах для девочек, но такие вещи все-таки следует знать. Так гордишься собой, когда используешь эти мелкие аллюзии и сразу же изящно переходишь к следующей теме. Но я не представляю, что со мной такое, — пока тебя не было, Кэтрин, я спросила у Огастуса, как звали девушку, в которую был влюблен Гамлет, — и даже боюсь представить, чего он понаписал обо мне в своем блокноте!
— Хорошо бы… — начала Кэтрин, но тут же одернула себя. Мать всегда вызывала в ней бурю эмоций, но она вовремя вспомнила, что отец рядом и внимательно слушает.
— Что именно? — спросил он, когда она вдруг замолчала.
Он часто неожиданно вызывал ее на разговор о том, чего она не собиралась ему рассказывать; затем они спорили, а миссис Хилбери в это время предавалась собственным мечтаниям.
— Чтобы мама не была так знаменита. Я сегодня была в гостях, и меня за чаем потчевали поэзией.
— Они думали, ты поэтическая натура. А разве это не так?
— Кто говорил с тобой о поэзии, Кэтрин? — заинтересовалась миссис Хилбери, и Кэтрин пришлось рассказать родителям про поездку к суфражисткам.
— У них контора на самом верху в одном из старых зданий на Расселл-сквер. Очень странные люди… Один, как только понял, что я родственница поэта, сразу же завел речь о поэзии. Мне даже Мэри Датчет показалась совсем другой в такой атмосфере.
— Да, атмосфера контор губительна для души, — заметил мистер Хилбери.
— Раньше на Расселл-сквер никаких контор не было, — задумчиво сказала миссис Хилбери. — Когда там жила матушка. Даже в голове не укладывается, как можно один из этих просторных благородных залов взять и превратить в тесную, душную суфражистскую контору. Хотя, раз клерки читают стихи, наверное, не так уж они и плохи.
— Нет, потому что они читают их совсем не так, как мы, — настаивала Кэтрин.
— Но все равно отрадно думать, что они читают книги твоего деда вместо того, чтобы целыми днями заполнять эти ужасные бланки, — упрямилась миссис Хилбери.
Ее собственное знакомство с конторской жизнью сводилось к случайному взгляду поверх головы банковского кассира в те несколько секунд, когда она убирала деньги в кошелек.
— По крайней мере, они не заманили в свои ряды Кэтрин, чего я весьма опасался, — заметил мистер Хилбери.
— О нет, — решительно ответила Кэтрин, — я бы ни за что не стала им помогать.
— Удивительно, — продолжал мистер Хилбери, — как расхолаживает подчас один вид таких же, как ты сам, энтузиастов. Они демонстрируют ущербность твоих мотивов сильнее любого антагониста. Можно быть энтузиастом, пока изучаешь предмет, но столкновение с единомышленниками уничтожает все его очарование. По крайней мере, так всегда бывало со мной. — И, очищая яблоко, он поведал, как однажды в юности решился выступить на митинге и пришел туда, охваченный душевным подъемом, готовый защищать некие идеи, сторонником которых себя считал. Но по ходу выступлений своих товарищей постепенно сменил точку зрения на противоположную, и ему даже пришлось сказаться больным, чтобы не выставлять себя на посмешище. Этот опыт навсегда отвратил его от собраний.
Кэтрин слушала его и чувствовала то же, что и обычно, когда ее отец, а иногда и мать описывали свои эмоции, которые были ей близки и понятны, но в то же время за этим ей виделось и нечто такое, что было им недоступно. И она всегда огорчалась, замечая некоторую их ограниченность, что случалось каждый раз. Перед ней бесшумно появлялись и исчезали блюда, подали десерт, беседа текла тихим ручейком, она сидела, словно судья, и слушала родителей, которые искренне радовались, если им удавалось ее развеселить.
Жизнь в доме, где обитают два поколения, полна мелких условностей, которые почти неукоснительно соблюдаются, даже если смысл их неясен и искать его бесполезно, что придает самим этим действиям чуть ли не сакральный характер. К ним относился и вечерний церемониал сигары, и бокала портвейна — оба указанных предмета появились по правую и по левую руку от мистера Хилбери, в то время как миссис Хилбери и Кэтрин покидали комнату. За все годы совместной жизни дамы никогда не видели, чтобы мистер Хилбери курил сигары или пил портвейн, но вторгнуться в комнату в это время означало бы совершить нечто неподобающее. Подобные краткие, но четкие периоды разделения полов всегда служили чем-то вроде теплого душевного постскриптума к сказанному за ужином. Возникало некое чувство женской солидарности, когда мужчин отделяли от них, словно в каком-то варварском ритуале. Кэтрин было хорошо знакомо ощущение, с которым она поднималась по лестнице в гостиную, рука об руку с матерью. Она предвкушала, с каким удовольствием зажжет свет и они обе увидят чистенькую гостиную, где им предстояло провести оставшуюся часть вечера: шторы расписаны алыми попугаями, мягкие кресла согреты пламенем камина. Миссис Хилбери встала у огня, поставив ногу на решетку и чуть поддернув подол юбки.
— Ах, Кэтрин, из-за тебя я все время думаю о матушке и о жизни на Расселл-сквер! — воскликнула она. — Я вижу свечи как наяву и покрытое зеленым шелком пианино, а матушка сидит у окна, кутаясь в кашемировую шаль, и поет, пока маленьким оборванцам на улице не надоест ее слушать. Папа послал меня домой с букетом фиалок, а сам ждал за углом. Кажется, это было летом, вечером. Еще до того, как все стало таким безнадежным…