— Древо познания Добра и Зла. И древо Жизни, — подумав, сказал Барсук.
— Правильно. А почему Адаму с Евой нельзя было есть эти самые яблоки? Только чтобы послушание показать? Нет — и тут мой безумец сказал про замысел Божий. Вот этот замысел у меня в голове и застрял. Ведь, рассуди сам, Господь не собирался всю вечность держать Адама с Евой в райском саду, как канареек в клетке. Для чего-то он их готовил. А для чего можно готовить мужчину с женщиной? Вот мой самозванный богослов и догадался — для любви. Между ними должна была произрасти такая любовь, чтобы могла лечь в основу всего сущего. И тогда они были бы готовы к встрече с Добром и Злом, не раньше! И тогда они бы отведали плода с древа Жизни, чтобы их любовь, став бессмертной и бесконечной, заполнила собой весь мир. Тогда только, и только тогда, Господь благословил бы им соединиться и произвести потомство. А они? Улавливаешь логику?
— У всякого безумия есть логика, — согласился Хорь.
— Да, это еще Шекспир подметил.
Шекспира Лабрюйер, естественно, не читал.
— А нечистой силе любви не нужно, ей довольно блуда, — продолжал Енисеев. — Где любовь — там ей места нет, понимаешь? Вот она и вылезла со своими затеями насчет яблочка. Божий замысел оказался разрушен, брат Аякс, и заместо любви наши голубочки получили обычнейшее плотское соитие — из таких, после которых думаешь: и на черта мне это было нужно?! Вот истинная причина изгнания из рая — так мне мой чудак толковал. А если бы они не поддались, возрастили в себе любовь, она бы созрела и стала столь всеобъемлющей, что никаким соитием ее уже нельзя было бы испортить. Такой вот мне богослов попался, и я, выставив его наконец из кабинета, аж перекрестился с облегчением: слава те, Господи, избавился! Ведь сколько времени у меня этот чудак отнял… А потом, потом… Лет пять я о нем разве что в компании вспоминал, рассказывал, как курьез нашей службы. Но, знаете ли, братцы, вот мне уж скоро полвека стукнет, еще немного — плешь будет во всю дурную башку…
Енисеев взъерошил уже редковатые тусклые волосы какого-то скучного бурого цвета.
Лабрюйер вздохнул — он себя стариком не ощущал, но сорок лет — отнюдь не молодость, хорошенькие гимназистки уж не для него, а для него — основательные дамы с бюстами в стиле «штыки вперед!», похожие на фрау Вальдорф ровесницы… а ровесница-то, поди, уже до первых внуков дожилась!..
— Все это ерунда, — сказал он Енисееву и уныло добавил: — Ерундейшая ерунда…
— Ты про старость или про чудака? Так вот, не поверишь, все чаще он мне на ум приходит. Ведь сколько вертлявого пола я перепробовал — ух… дивизию, поди… А теперь гляжу, как молоденькая дамочка по улице спешит, ножки легонькие, личико чистенькое, и думаю — даже в такую красотку не влюблюсь, нечем, уснула душа… А ей, душе, такую бы любовь, чтобы пожатие руки — как гром, и молния, и помутнение рассудка! Чтобы взгляд голову кружил, чтобы сердце от него вмиг заколотилось! Долгую безмолвную любовь, которая сама себе — награда и праздник. А уж не будет, понимаете, не созреет она во мне… и все лучше я того чудака понимаю… Богослов, мать бы его… А что, если это — правда?
— Плохо, если это правда, — очень серьезно произнес Росомаха. — Я бы не желал…
— Да уж, плохо… Как это я в суете сам себя проворонил? Один азарт в жизни и был…
Лабрюйер молча покивал. Он хотел было сказать, что самое время им всем мечтать о громе, молнии и помутнении рассудка. Хватит, намечтался! И что же? Бурная осень дала ожидаемый итог: ноль.
Надо было сказать… Но он промолчал.
Поединок между ним и Енисеевым все-таки продолжался.
— Ты все-таки не хочешь спросить о госпоже Иртенской? — поинтересовался Енисеев.
Он был чересчур догадлив!
Лабрюйер опять напрягся. Обсуждать это с Енисеевым он вовсе не желал.
— Думаю, вы о ней позаботились.
— Конечно, позаботились. Решение пришлось принимать моментально. Была возможность отправить ее в Москву служебным поездом, если не тратить время зря. Мы их отправили — ее и мальчика. Если бы вы приехали пораньше — успели бы проводить. С ними поехала Ольга Ливанова. Она, пока мы неслись на Магнусхольм, вместе с инспектором Линдером поехала в Кайзервальд и забрала мальчика. Это ваш крестник с порванной лапкой наконец заговорил. Линдер с ним справился. Отличный инспектор этот Линдер! Ваш ученик?
Лабрюйер промолчал. Действительно, кое-чему он молодого инспектора учил. Но треклятый Аякс Саламинский не мог обойтись без иронии.
— Извини, Леопард — Линдер твой друг, но договариваться с ним пришлось мне, поминая всуе все мои титулы. Так что не беспокойся за Иртенскую…
— С чего вы взяли, будто я беспокоюсь?
— В Ригу она уже не вернется. Она слишком много знает — а «Эвиденцбюро» Ригу в покое не оставит. И мы тогда не знали, где Берта Шварцвальд и Отто Штейнбах. Они ведь и удрать могли. Так что Иртенскую просто необходимо было увезти и спрятать.
— Это я понимаю.
Нельзя мечтать о счастье, сказал себе Лабрюйер, нельзя верить романсам и перепуганным женщинам. Мало ли чего она наговорила, ожидая смерти? Мало ли чего он ответил… а он вообще хоть что-то ответил?..
Так что следует вычеркнуть эту ночь из жизни напрочь. Не всю! Погоня была отличная!
Не могут такие женщины, как Наташа Иртенская, любить таких мужчин, как господин Гроссмайстер. Это противно всем законам Природы, физики, химии и бытия!
Лабрюйер насупился. Он хотел всем своим видом показать, что не желает продолжения такого разговора.
— Россия велика… и тебя никто к Риге веревкой не привязал, — продолжал давний недруг-соратник.
Такие намеки нужно было отметать сразу — чтобы не вошли в душу, как заноза, и не стали там нарывать.
— Да уж, не привязал… Сам сдуру привязался! А фотографическое заведение? Меня тут все знают, я всех знаю, тут место моей службы. Я ведь сам, добровольно, на эту службу пошел. И время такое, вы разве не знаете?
Лабрюйеру было проще сказать, что он после всех приключений остается на службе в контрразведке, чем принять намек на будущую встречу с Иртенской.
— Время препоганое, — согласился Енисеев. — Но ведь ты на меня дуешься, и непонятно, на какой козе к тебе подъехать. Ну, прости старого дурака, коли что не так! А у меня ведь для тебя записочка.
— От нее?!
Нельзя было так кричать! Нельзя было показывать, будто записочка имеет хоть какое-то значение! И в самом деле — что там может быть? Пара благодарственных фраз, какие может составить воспитанная светская женщина.
— Да. Она писала впопыхах, мы ведь в последнюю секунду ее в поезд посадили. Записка не запечатана и даже не подписана. Но она сказала — ты все поймешь.
Что, что он должен был понять?!
Безумие завладело душой — как в лесу, когда бежал и пел.
— Записку дай! — рявкнул Лабрюйер.