Она успела привыкнуть к обитателям театра, даже полюбить их издалека, со всеми особенностями, научилась не слишком обращать внимание на то, что простому человеку кажется странностью или чудачеством. Смирилась с их пугающим обыкновением выдавать реплики из спектаклей, на разные голоса, с разными интонациями и совершенно не к месту. А ведь когда-то это напоминало ей почти шизофрению. Парни-актеры могли обсуждать новинку кино и вдруг вызвать друг друга на дуэль, схватить бутафорские шпаги и приняться фехтовать что есть сил, до изнеможения, до хохота. Они могли петь, кричать, вещать загробным голосом или пищать по-мышиному противно, декламировать, завывать, пробуя возможности собственных голосов. Ника давно перестала удивляться, что актеры и актрисы порой переодеваются друг при друге без стеснения, хотя приличия ради гримерки и поделены на женские и мужские, или расхаживают с маской из крема «Нивея» на лице. Когда-то Никина мать уверяла ее с негодованием, что все актеры – пьяницы, и, хоть сама Ника не торопилась развешивать оскорбительные ярлыки, теперь она признавала: театралы действительно не прочь выпить. Только сейчас в этом не было ничего удивительного. Труппа не напивалась до чертиков, она просто снимала напряжение от спектакля единственным доступным способом, и в глубине души Ника соглашалась, что это – почти необходимость, непременное условие, чтобы нервная система вернулась в нормальное человеческое состояние. Тяжело предполагать, не испытав на собственной шкуре, каково это – пережить смерть близкого или самому умереть на сцене, чтобы уже через час трястись в автобусе по темным улицам, набирать код домофона, вынимать из почтового ящика счета за электричество и ворох бесполезных листовок. Актеры делали это ежевечерне и чаще всего не сходили с ума, так что Ника восхищалась ими – и немножко сочувствовала. Потому что отчетливо видела, что в каждом из них существуют двое, обычный человек и некто иной, словно и не человек вовсе, а инопланетянин. Или дух, овладевающий ненадолго знакомым телом. А это было и благословением, и бременем.
Как Ника и ожидала, следующим утром в театре «На бульваре» почти не вспоминали о вчерашнем спектакле. Сквозь высокие арки окон в фойе проникал дремотный свет, желтовато-молочный, зимний, свет солнца сквозь морозную дымку, и в нем плясали пылинки, беспокойно взвиваясь от портьер и ковров, поднимаясь от батарей с потоками горячего пересушенного воздуха, от которого першит в горле. За все утро только два человека зашли за билетами, остальное время Ника просидела, рассеянно глядя сквозь окошко кассы на входную дверь и часть коридора. «Стало быть, я еще и вахтер?» – вдруг пришло ей в голову. Обычно в такие минуты она с головой ныряла в какую-нибудь книгу, но сегодня читать не хотелось совершенно: Ника неторопливо, словно разматывая моток бечевы, вспоминала ночной разговор, и эти мысли как-то по-особому ее грели.
К полудню стали собираться на репетицию. Первым на пороге возник Даня Трифонов, как всегда экипированный в джинсы, кожаную куртку и приподнятое настроение. Заглянул в полукруглое, как мышиная норка у плинтуса, окошко кассы:
– Наша Ника снова о чем-то размышляет… Плохая привычка, от нее на лбу морщины!
Ника смущенно улыбнулась. Даня, машинально огладив затылок, рыжий, коротко стриженный и оттого мохнатый, словно спинка у шмеля, подмигнул ей и скрылся в коридоре.
Через несколько мгновений дверь распахнул Борис Стародумов и, пропустив вперед супругу, зашел следом. Липатова прошагала быстро, но без спешки, веско и основательно, и, мимоходом взглянув в большое зеркало, поправила рукой тщательно уложенное каре темно-каштановых волос. Ника не знала точного возраста Липатовой, слышала только, что та старше своего мужа на несколько лет, а Стародумов недавно с помпой отпраздновал пятидесятилетие. Красота Липатовой стремительно увядала и вместе с тем будто сгущалась. Возможно, все дело было в темном оттенке ее губной помады и теней для век. В носогубных складках, прорезавшихся со всей очевидностью, таилась горечь. Впрочем, Лариса Юрьевна держалась молодцом, фонтанируя энергией и сотрясая на репетициях стены зрительного зала громким голосом и явно собираясь в будущем «биться в кровь о железную старость». Липатова производила впечатление человека, уверенного, что знает все о происходящем на вверенной ему территории, но это было не так: ее тяжкая поступь (как у княжны Марьи Болконской – раз за разом сравнивала книгочейка Ника) предупреждала всех о приближении худрука заранее. Невозможно точно сказать, что такого необычного было в липатовской походке: она не грохотала, не топала, не стучала каблуками, но ее увесистый шаг не столько слышался, сколько чувствовался.
Борис Стародумов имел траурные глаза героя трагедии, седеющие виски, черное кашемировое пальто и синий шарф, обмотанный вокруг шеи и одним краем небрежно переброшенный через плечо. Этакий монмартрский шик. И хотя сегодня Стародумов был все так же хорош собой и импозантен, как и всегда, привыкший к статусу если не звезды местного масштаба, то хотя бы мужа режиссера, Ника успела уловить напряжение и обреченность, с которой он взглянул на супругу. Кажется, в раю назревали крупные неприятности, и Ника даже предполагала, что могло послужить причиной.
Она вообще много чего предполагала, о многом догадывалась – и многое знала наверняка. Потому что умела замечать детали и делать выводы. Она знала, например, что если Даня Трифонов особенно приветлив и левый уголок его рта ползет вверх – жди беды, он снова с минуты на минуту выдаст что-нибудь на грани фола. Как, например, на той неделе, когда во время спектакля, где ему досталась роль официанта без слов, он взял да и подал на сцену блюдечко с лимоном, аккуратно так, колечками нарезанным, кислейшим лимоном. И Мила Кифаренко с Валерой Зуевым, игравшие в это время душераздирающую сцену любовного расставания, чуть не захлебнулись слюной. И после этого чуть не убили за кулисами Даню… Трифонову минуло тридцать шесть лет, и он до сих пор жил с мамой. Ни одна из многочисленных дам сердца, сперва покоренная легким нравом и обаянием этого мужчины, не выдерживала его своеобразного чувства юмора больше месяца.
Тем временем мимо кассы, кивнув Нике, скользнула Леля Сафина, актриса крепкая и самая серьезная из всех здешних. Нике она нравилась. Никогда не закатывая глаза и не припадая томно к плечу партнера, Сафина умудрялась отыскать в любой роли тот мотив, ту ниточку, которая вытягивала ее на совершенно иной уровень. Леля была невероятно работоспособна и собранна, когда дело касалось театра, на репетиции являлась вовремя и всерьез верила, что незначительных и второстепенных ролей не бывает. Взять хоть ее Кошку Бабы-Яги на детском новогоднем спектакле. Баба-Яга явно халтурила, но Кошка-то была просто загляденье, ироничная и в высшей степени мудрая.
У повседневной, несценической Лели была прямая спина и строгая, почти солдатская выправка. Возможно, поэтому ее высокая грудь, и так немаленькая, выдавалась вперед, словно балкончик на здании эпохи барокко. Лицо, в обычной жизни довольно блеклое и непримечательное, ради роли становилось и пугающим, и испуганным, и отвратительным, и ослепительным – словом, любым, потому что Леля в отличие от большинства женщин и уж тем более актрис не боялась показаться некрасивой: к своей внешности она относилась как к инструменту. А еще Сафина обладала своим циничным, резковатым и довольно мрачным взглядом на мир, который, возможно, и делал ее хорошей актрисой. Сегодня, заметила Ника, Леля явно не выспалась, потому что явилась на репетицию сильно накрашенной, хотя обычно обходилась минимумом косметики. Впрочем, непривычная мягкость в Лелиной походке заставила Нику предположить кое-что о прошедшей ночи, и девушка улыбнулась своим догадкам. А что до Липатовой… Она с мужем «в контрах» явно после его задушевной беседы с одной из зрительниц. Стародумов любил своих поклонниц – поэтому Лариса Юрьевна их не переносила.