– Я не сумел бы и вполовину так чисто сработать, – заметил Рипстон.
– Ты! – с презрением воскликнул Моульди. – Да если ты воображаешь, что можешь своровать хоть в четверть так хорошо, как Смитфилд, так ты ужасный хвастун. Я бы сам не сумел стащить орехи так ловко, как он. Хотя, конечно, в других вещах ему со мной не сравняться, – прибавил он, вероятно, боясь, чтобы я слишком не возгордился; а я и не подозревал, что показал особенное искусство, пока товарищи не начали хвалить меня.
Все шло хорошо, пока было светло, но когда наступила ночь и я снова очутился в темном фургоне, я начал чувствовать сильнейшие угрызения совести. На этот раз Моульди был подушкой, и мне предоставили лучшее место; я лежал головой на его груди, но, несмотря на это, не мог заснуть. Я сделался вором! Я украл миндальные орехи, я убежал с ними, продал их и истратил вырученные деньги! Все мои жилы напрягались и бились, беспрестанно повторяя мне ужасное слово «вор». «Вор, вор, вор», – твердило мне сердце, и я ни на минуту не находил себе покоя.
– Вор! – прошептал я наконец.
Моульди еще не спал.
– Кто вор? – спросил он.
– Я вор, Моульди, – ответил я.
– Ну, а кто же тебе говорит, что ты не вор? – усмехнулся он.
– Но ведь я никогда прежде не был вором, – серьезно заметил я. – Уверяю вас, никогда, оттого-то мне и так грустно теперь.
– Ты врешь, – произнес Рипстон, тоже еще не спавший.
– Нет, правда, – уверял я, – умри я на этом месте, если неправда.
– Ну, что же, – заметил Моульди, – ты точно так же и теперь можешь сказать: умри я на этом месте, если я вор.
– Нет, этого я не скажу, а то, пожалуй, и в самом деле умру, ведь теперь я вор.
– Пустяки! Какой ты вор? – возмутился Моульди. – Разве то, что ты сегодня сделал, можно назвать воровством? Это совсем не воровство.
– А что же это такое? Мне всегда говорили, что брать чужое значит воровать.
– Это говорят люди, которые сами не пробовали и потому не понимают, – сказал Моульди, приподнимаясь на локте, чтобы удобнее обсудить интересный вопрос. – Вот смотри: если какой-нибудь мальчик войдет в лавку на ковент-гарденском базаре да запустит руку в ящик с деньгами и его поймают, это будет воровство. Если он полезет в карман к богатой леди или джентльмену, пока они там что-нибудь покупают, – это тоже воровство. За это отдадут под суд, и судья тоже скажет, что это воровство. Ну, а если какой-нибудь маленький мальчишечка старается честным образом заработать себе полпенса, да его поймают с чужими орехами или с чужими яблоками, разве его будут судить? Никогда! Просто торговец даст ему подзатыльник, в самом худшем случае позовет сторожа. Тот поколотит его палкой да и отпустит. Да разве сторожу позволили бы самому расправляться с настоящими ворами? Ни за что!
Моульди говорил, конечно, то, что сам думал; если же нет, то его желание облегчить мои страдания было очень великодушным. Однако сколько ни старались и он, и Рипстон утешить меня, тяжесть продолжала лежать на моей совести.
– Если брать орехи и другие вещи не называется воровать, то как же это называется? – спросил я у Моульди.
– Мало ли как! Смазурить, стащить, стянуть, стибрить… Да не все ли равно, как назвать!
– Ну, а если бы я спросил у полицейского, как бы он это назвал?
– Вот выдумал! Кто же станет спрашивать у полицейских? Известно, какие они лгуны! – возразил Рип-стон.
– Признайся, Смитфилд, ты просто трусишь? – сказал Моульди.
– Нет, не трушу. Я только думал, что это воровство, а если не воровство, так и прекрасно.
– То-то же, – хмыкнул Моульди. – Я, когда был маленький и жил дома, так слышал, как отец читал матери газеты. Ты не можешь себе представить, судейские – уж на что хитрые люди, а и те должны быть осторожными и называть вещи, как следует. Если кто не пойман на настоящем воровстве, они не смеют назвать его вором. Они говорят, что он сделал «хищение» или «мелкое мошенничество». А хищение не беда. Вон Рипстон стащил как-то молочник, так его засадили в тюрьму на две недели. Правда, Рипстон?
– Нечего тыкать мне этим в глаза, – сердито ответил Рипстон. – Я знаю ребят, которым доставалось побольше двух недель, да еще и розги не в счет, я только не болтаю всего.
Намек этот, видимо, относился к Моульди, который обиделся и назвал Рипстона бродягой. Впрочем, они скоро помирились, поболтали еще немного о том о сем, и оба спокойно заснули.
Но я опять, как и в прошлую ночь, долго мучился прежде, чем заснуть. Рассуждения товарищей не убедили меня. Кроме того, я понимал, что двухнедельное заключение в тюрьме и розги не достаются мальчикам, если они не делают ничего дурного. Может быть, похищение орехов не называется воровством, но во всяком случае я не хотел заниматься ничем подобным. Я собирался завтра же утром объявить Моульди и Рипстону, что буду совсем честным мальчиком и стану просто работать на рынке; если они не хотят оставаться моими товарищами, то я уйду от них. Приняв это решение, я заснул.
Проснувшись на следующее утро, я почувствовал себя ужасно несчастным. Мне было страшно холодно, зубы у меня стучали, вся внутренность как-то дрожала, я готов был отдать всю свою одежду за глоток горячего кофе.
У Моульди были деньги на кофе. Вчера вечером он подержал лошадь одному господину, зашедшему в ресторан поесть устриц, и получил шесть пенсов. Четыре пенса мы истратили на ужин, а два оставили на завтрак.
Мы вышли на улицу, дрожа от холода. Шел дождь, хотя не сильный, но очень частый; на мостовой было мокро и грязно. Мы не успели еще дойти до кофейной, как я почувствовал, что моя рубашка и панталоны промокли насквозь и прилипли к телу. Я не забыл своего вчерашнего решения и все собирался с духом, чтобы высказать его. Но как? Я был голоден, промок до костей и чувствовал, что буду совсем одиноким и беспомощным, если поссорюсь с моими теперешними товарищами.
– Пожалуйте нам три чашки кофе на два пенса, – потребовал Моульди у буфетчика.
Все было кончено. Если бы этот кофе принадлежал кому-нибудь другому, я, пожалуй, высказал бы свое решение, но я не мог, принимая от него угощение, попрекать Моульди его промыслом.
Прежде чем мы допили кофе, Моульди заметил:
– Ну, не прохлаждайтесь! Сегодня у нас будет много дел. Знаешь, Смитфилд, в хорошую погоду всякий сам бегает по своим делам, а в дурную все норовят кого-нибудь нанять вместо себя.
Это оказалось верным. Дождь лил все утро, и работы у нас было вдоволь. Я заработал одиннадцать пенсов, Рипстон шиллинг и полтора пенса, а Моульди девять с половиной пенсов. Меня очень радовало, что я добыл больше Моульди. Хотя я промок до костей и больно порезал себе палец на ноге, наступив на разбитую бутылку, но чувствовал себя необыкновенно счастливым, посматривая на свои деньги, добытые честным трудом. Рипстон и Моульди, заработав достаточно себе на пропитание, тоже не стащили ни одного яблочка на рынке.