Здесь она наклонилась ко мне, глядя искоса, и произнесла заговорщицким тоном:
— Все это, чтобы сказать вам, до какой степени я была тронута тем портретом, который вы с меня нарисовали: смелая девочка, вытирающая слезы первого мертвого человека, которого она видела в своей жизни, в опустевшем кинозале…
(Ну ладно, ладно…)
А потом она принялась говорить, обращаясь сама к себе, — небольшой экскурс в прошлое.
— Этот опыт в отцовской фирме очень мне пригодился, когда я перешла к наброскам моделей. В манекенщицах — живое одно только платье. Саму девочку не видно за нарядом, ее убили. Вы когда-нибудь наблюдали за выражением лиц этих девушек? В них не движется ни один мускул. Кутюрье стирают лицо, чтобы было лучше видно материю. В семидесятые годы дошло до того, что их вообще превратили в скелеты. Все — невесты Франкенштейна, они движутся механической поступью к цели, которая им неведома. Когда я рисовала платья, я всегда начинала с лица этих юных жертв. Удивительно, до какой степени оживает в ваших глазах любая тряпка на этих мертвых манекенах!
Она еще довольно долго распространялась на эту тему. По ее мнению, в нашем обществе росла тенденция производить эффект жизни в ущерб по-настоящему живому существу, во всех мыслимых областях. Ее собственные внуки были тому «умирающим подтверждением», юные трупы, занятые собственным разложением перед экранами, на которых «это» жило вместо них.
— Никто больше не осмеливается вытащить их из комнат, чтобы усадить за семейный стол или хотя бы уложить в кровать с подружкой.
В течение некоторого времени я слушал ее импровизации, а затем, воспользовавшись паузой, которую она сделала для вдоха, мягко спросил:
— А что отчет судебного медика, Соня?
Я будто пробудил ее ото сна.
— Ах да.
— …
— Как я раздобыла отчет судебного медика?
Она спокойно улыбнулась, не спеша раскрыть мне свой секрет.
— Вопрос романиста…
Она глядела вдаль.
— Вы торопитесь?
Не больше, чем солнце торопилось закатиться туда, за массив Военного училища.
— Тогда расскажите мне, что это вас понесло в Бразилию, вы об этом нигде не говорите.
Я никогда и не задумывался, что. Это была первая работа Ирен; в университете Форталезы освободилось место, мы воспользовались случаем, вот и все. Однако это объяснение не давало ответа на вопрос «что?» в нашем случае. Ирен была парижанкой до кончиков ногтей, а я — законченным домоседом в домашних тапочках (из разряда тепленьких, с двойной стелькой). Детство, проведенное в метаниях по всему свету, выработало у меня сильный иммунитет к путешествиям. На самом деле я должен был бы упираться, цепляясь за свой бельвильский якорь. Вместо этого я тут же собрался в дорогу, даже уволившись с работы. Если перечитать сегодня мою переписку с другом, я думаю, что решиться на это нас с Ирен заставил тот факт, что мы ничего не знали о Бразилии, ни слова не понимали по-португальски и не имели ни малейшего представления о том, что нас ожидало в Форталезе, столице Сеары — городе и государстве, которые, кажется, возникли в ту самую секунду, когда мы услышали о них в первый раз; случай предоставлял нам новые слуховые и зрительные впечатления, жаль было бы не использовать такую возможность. И еще одно: было жизненно необходимо сбежать от всех этих кретинов, которые всячески старались нас удержать, полагая, что покинуть Париж означает по меньшей мере социальное самоубийство. Перерезать разом пуповину и напустить целый океан между нами и этим так называемым пупом земли — этого требовали элементарные правила чистоплотности. Прочь! Прочь отсюда! Отдать швартовы, уехать далеко-далеко, чтобы посмотреть, каково там и на что похожа Франция Жискара издалека.
…
— И?
спросила Соня, которую не удовлетворили эти общие замечания.
— И, кроме того, я только что сдал очередной роман, и не было лучшего повода сняться с якоря.
— …
— …
— И?
— Ну что: наше прибытие в Форталезу, отель «Саванна», представлявший собой бетонную глыбу, на задворках которой прогуливались беззубые шлюхи, парясь в этой тропической бане. Прибавьте к этому наше безмолвное удивление перед пропастью, отделявшей португальский от испанского и бразильский от португальского… Наше краткое пребывание в изолированном квартале Альдеоты, где цепочки вооруженных охранников и когорты прислуги, прибывшей из глубинки, помогли нам получить первые представления о том, чем, вероятно, являлось автономное колониальное общество: «Empregadas sem escola» — гласили объявления по найму, что можно было перевести приблизительно так: «Требуются неграмотные слуги или такие, которые и не собираются учиться». Наш побег из Альдеоты в Марапонгу, пригород Форталезы, в этот белый дом, который, казалось, был спланирован специально для Корто Мальтеза и который вот уже много лет никто не снимал, потому что по другую сторону дороги росла и ширилась фавела, а средние классы предпочитали сторониться пустых животов. Это была ситио — покинутая тропическая ферма; корни манговых деревьев раскололи стену надвое, крыша сотрясалась под постоянным обстрелом кокосовых орехов, пауки-птицееды, поселившиеся внутри, не поддавались выселению, тараканы шныряли туда-сюда, как торпеды, наши тапочки, пролежав ночью под кроватью, наутро становились пристанищем для прозрачных скорпионов, змеи, которых наша кошка Габриэла гордо приносила в зубах показать Ирен, были на редкость ядовитыми, обезьяны, обитавшие на манговых деревьях, смотрели на нас как на захватчиков, вода в колодце была железистая, фараонские пирамиды муравейников стояли по углам сада, а вечером, после скоропостижного окончания дня, три жирные жабы составляли нам компанию, сидя у веранды, в то время как над головами у нас кружили летучие мыши, а тучи ночных бабочек гудели, как линии высокого напряжения. «211, авенида Годофредо Масьель, Марапонга» — по такому адресу находился этот дом, которого сегодня уже не существует и который мы любили, как живое существо.
…
— Ну и?
спросила Соня, которой недостаточно было туристических зарисовок.
И настал черед знакомства с людьми, с языком, с землей: ректор и преподаватели университета, которым светские приличия (страх, облаченный в безупречный костюм) не позволяли навестить нас в Марапонге, сотрудники-французы — все либо испытывают ностальгию, либо подвержены стадному чувству, либо гордецы, либо фольклористы, словом, с большинством из них лучше вообще не встречаться, но зато были Серхио, Экспедито, Бете и Рикардо, Арлетта и Жан, или Соледад, Нене, Назаре, Жуан, бесчисленные отпрыски племени Мартинсов, жизнь которых мы разделяли, ребятишки, называвшие меня вот (бабуля), когда я курил трубку (как делают старые женщины в сертане всякий раз, когда лечат больного), первые курсы Ирен, которая разговаривала языком жестов со своими студентами, очарованными этим семафором, Соледад, учившаяся читать, писать, считать, принимать, не без некоторой растерянности, то, что вот уже восемнадцать лет она жила на круглой планете, которая вместе со своими подружками гонялась вокруг Солнца, но упорно отказывавшаяся верить, что американцы отправили двух человек на Луну: Tá brincando, rapaz! Acredita mesmo? («Ты, парень, шутишь! Ты сам-то в это веришь?»), увлекательное открытие этого языка, слова которого как-то улетучились у меня из головы, оставив только свою музыку, почти так же, как мы помним одну улыбку на лице, проникновенный взгляд, жизненную энергию существа: sertão, sertanejo, caatinga, saudade — о слабость письма, не умеющего передать мелодию иностранных слов, звуковые переливы языков, распространенных за нашими границами! Потом появление Жеральдо Маркана, хранителя волшебных вещей, его грация, его усы и его гребешок, его амулеты, его макумба [49] и его кандомбле, первые вылазки в сертан, встреча с Мишелем, нагруженным мешками с овощами, опустошенным бесконечными дизентериями, изъедаемым фурункулами, но упорно стремящимся лечить и понимать, фраза, произнесенная Маэ Мартинс над мертвой девушкой: «Я хорошо поспала, благодарю тебя, беспокойный сон — это сон богатых, мне же ничего не страшно; смотри…»: ее малышка, которая лежала бездыханно (с зажженными свечами в руках, которые должны были указать ей верную дорогу, ведущую к небу), подхватила какую-то дрянь, продаваясь в Форталезе, и сверхдоза антибиотика прикончила ее; в отсутствие столяра нам пришлось хоронить ее в гамаке, что еще прибавляло стыда бедности к печали семьи. Что еще, Соня? Тропическая зелень, осекающаяся ровно по краю побережья, и потрескавшаяся земля, как только направляешься внутрь континента, скрипучие голоса бульварных дуэтистов, веселая задиристость их выпадов, этот контраст между суевериями сертанехос и их политическим терпением, моя переписка с другом, которому я рассказывал все вперемешку, добрая тысяча страниц, представляющих собой редкий момент счастья в моей писательской практике, ибо, когда пишешь кому-нибудь, кого любишь, уже не думаешь о том, как пишешь…