И была в его позе порнографическая динамика, презрительно смягченная хозяйственным поводом. Возможно, именно так начальник стражи султанского гарема заглядывает во внутренние покои пленительных, но коварных жен своего владыки.
– …А соблюдать права художника, – уже бормотал он, понизив голос (чтобы не слышали во внутренних покоях), – это наша повседневная обязанность..
Он выпрямился, посмотрел на меня с выражением скромной важности, перевел взгляд на администратора, как бы кивнул ему слегка в том смысле, что надо мечтать, что мечта его о более обширной поверхности стола замечена там, где надо, и уже обрастает деревянной плотью. После этого он молча удалился. Подымаясь по лесенке к своему капитанскому мостику, он еще раз посмотрел на меня, но теперь не только со скромной важностью, но и мягким упреком, мол, вот не шумим, не кричим, а искусство поощряем, хотя это не так просто, как может показаться некоторым со стороны.
Неделей позже, когда мы с Андреем стояли на одной из наших главных улиц, неожиданно возле нас, вернее, проехав нас метров на десять, остановилась черная «Волга», и человек, сидевший рядом с шофером, поманил нас пальцем. Кстати сказать, Андрей, уже, разумеется, зная о том, что картина снята с выставки, и о том, что вокруг нее идет какая-то негласная возня, пытался встретиться с этим человеком, но встретиться никак не удавалось, а тут он вдруг сам поманил его пальцем. Значит, подумал я, можно надеяться на легкую взбучку без серьезных последствий.
Это был довольно крупный начальник, разумеется, и масштабах нашего края. Среди прочих дел он по должности и по собственному желанию присматривал за людьми искусства, считая себя знатоком и покровителем муз, что в какой-то мере соответствовало действительности.
У него была странная и в то же время замечательная привычка. Бывало, распечет как следует того или иного художника за излишний натурализм, или, наоборот, за склонность к абстракциям, или еще за что-нибудь, а там пригласит этого же художника завтракать или обедать, а то и ужинать, что было особенно заманчиво, потому что тут он не спешил, а реставраторы, зная его в лицо, старались вовсю.
Художниками даже было замечено, что чем сильней он ругает, тем лучше угощения следуют потом. Скажем прямо, некоторые этим пользовались, хотя дело это было рискованное, потому что иной раз отругать отругает, а угостить забудет.
А однажды был такой случай. Один художник, такой серенький реалистик, которого обычно и хвалить рука не подымалась, и ругать было не за что, вдруг решил отличиться.
Вернее, года за два до этого он написал для того времени знаменитую картину «Козлотур на сванской башне». На ней был изображен козлотур, стоявший на сванской башне с приподнятой передней ногой: не то собирается шагнуть, не то собирается проткнуть башню копытом, чтобы доказать, что она прогнила.
Картина была неоднократно хвалима нашей газетой, помнится один абзац, где обращалось внимание на решительно приподнятую ногу козлотура, топчущую сванскую башню как символ вражды народов. Позже картина была куплена новооткрытым рестораном «Водопой козлотура» и провисела там вплоть до критики козлотуризации сельского хозяйства, после чего была убрана из ресторана и обругана в печати, между прочим, за ту же сванскую башню, вернее, за ее неправильную трактовку. Оказывается, она никак не символ вражды народов, а, наоборот, символ сопротивления мужественного народа иноземным захватчикам.
Помнится, тогда он приходил к нам в редакцию и жаловался, что вообще сванской башне никакого международного символического значения не придавал, а просто поместил козлотура на старой крепости, чтобы показать победу нового над старым.
На это ему в редакции нашей ответили, почему же он протестует теперь, когда его ругают за сванскую башню, а когда хвалили за нее, он не протестовал.
– Кто же протестует, когда хвалят? – спросил он, но вопрос его остался без ответа, и о художнике забыли.
Другие о нем забыли, но сам он о себе, оказывается, не забывал. Теперь он решил прославиться совсем по-другому и показал на очередной выставке несколько странных, в духе абстракционизма, полотен, и даже сам все время стоял возле них с выражением заносчивой скромности.
Художники быстро раскусили этот его жалкий маневр, рассчитанный на внимание Абесаломона Нартовича. (Так и быть, раскрываю его имя, выдуманное, конечно.) Раскусили, значит, и в своей среде высмеяли его лжеабстракции как недействительные.
Сам же Абесаломон Нартович во время посещения выставки по многолетней привычке прошел мимо его картин, не глядя, да и художники окружали его шумным роем. Но потом уже, когда он осмотрел всю выставку, кто-то ему капнул о проделке этого товарища. Абесаломон Нартович был сильно раздосадован и уже выругал его за это лицемерие, а не за художественные ошибки, что не давало повода для ресторанного развития темы.
Обычно, войдя в выставочный зал, он останавливался в дверях и, бросив общий взгляд на выставку, с улыбкой говорил:
– Край у нас солнечный, художников много…
При этом лицо его и большая вальяжная фигура струили солнечную доброжелательность. Он как бы говорил: вот видите, я к вам пришел с хорошим настроением, а дальше все зависит от вас…
Начинался осмотр. Обходя картины в окружении художников, он сначала смотрел на картину, потом на автора, стараясь по выражению его лица определить, как сам он относится к своей картине. Разумеется, не в художественном отношении, а исключительно в идейном плане. То есть не передерзил ли, если картина носит на себе сатирический оттенок, не увлекся ли вредными новациями или чуждыми, вредоносными идеями, впрочем, смехотворными в своей ничтожности.
У Абесаломона Нартовича было три формулы, определявшие степень критического отношения к работе художника.
По первой получалось, что картина любопытная, но льет воду не совсем на ту мельницу.
По второй получалось, что картина не лишена интереса, но льет воду совсем не на ту мельницу.
По третьей получалось… даже страшно сказать, что получалось. Во всяком случае, тут ни о какой, даже враждебной, мельнице не могло быть и речи.
Чаще всего ресторанное развитие темы давала первая формула. Вторая в принципе тоже не исключала, ну а третья не только не давала ресторанного развития, но могла стать началом развития в совершенно противоположном направлении. Единственным достоинством третьей формулы было то, что она в последние годы довольно редко употреблялась.
И вот, бывало, Абесаломон Нартович смотрит на картину внимательно, с прищуром, потом так же внимательно, но без всякого прищура, на самого художника. И так несколько раз туда и обратно, обратно и туда, и все делается ясно.
Художники договорились никак не подначивать Абесаломона Нартовича, не предварять его мнения, чтобы глас судьбы проявлялся в чистом виде. Но уже после того как Абесаломон Нартович высказался, можно было его поддерживать или даже возражать, но, разумеется, до определенного предела. Но так как предела точно никто не знал, обычно возражали не доходя.