– Берегись!
Она испугалась, она почувствовала, что он ей угрожает. Такого с ней никогда еще не случалось: все, кто был причастен к ее тайне, неизменно уважали ее. Она так испугалась, так возмутилась, что кто-то прикоснулся к покрову ее храма – в галерее, полной людей, – что вся вскипела под своим обычным безразличием, готовая поднять восстание вопреки всегдашнему беззаботному спокойствию. Но она посмотрела на Тео, увидела, какой он светловолосый, широкоплечий, большой, в точности ее муж в молодости, с каплей яванской крови, заметной лишь в чувственной линии рта, и ей стало жаль терять его: она хотела иметь при себе и такой тип, и тип мавра-соблазнителя. Она хотела их обоих, она хотела уловить разницу во вкусе их мужского обаяния – этого почти чистого европейца, светловолосого и светлокожего голландца, и дикого, близкого к звериному царству Адди. Ее душа дрожала, ее кровь стучала, в то время как обедающих обносили длинной чередой блюд. Она подняла восстание, чего с ней никогда раньше не бывало. Пробуждение от сонного безразличия было все равно что возрождением, новым, незнакомым ощущением. Она удивилась, что ей уже тридцать лет, а она чувствует такое впервые. И лихорадочная испорченность расцвела в ее душе, словно дурманящие красные цветы. Она смотрела на Додди, сидевшую рядом с Адди, – бедный ребенок, Додди почти не могла есть, пылая от любви… О, соблазнитель, которому стоило лишь появиться и… И Леони, в лихорадке испорченности, ликовала от сознания, что она – соперница своей падчерицы, которая моложе ее на столько лет… Она будет следить за ней, она даже предупредит ван Аудейка. Интересно, дойдет ли у них дело до свадьбы? Но что ей, Леони, до их свадьбы? О, соблазнитель! Она никогда не представляла его себе таким в розовые часы сиесты! Это не очарование херувимчиков, а острый запах тигра: золотое мерцание в глазах, гибкость и сила крадущихся лап… И она улыбнулась Тео с виноватым выражением: большая редкость в кругу обедающих людей! Она никогда раньше не проявляла чувств на людях. А теперь она выдала себя, радуясь, что он ревнует. Она безумно любила его. Она была счастлива, что он побледнел от ревности. И вокруг нее сиял солнечный день, и самбал обжигал ее сухое нёбо. Мелкие капельки пота выступили у нее на висках, грудь взмокла под кружевами кабая. Она хотела бы обнять их обоих одновременно, Тео и Адди, в одном объятии, в смешении двух разных вожделений, прижать их к своему телу женщины, созданной для любви…
Ночь бархатистым пухом неспешно опускалась с неба. Луна, находившаяся в фазе первой четверти, виднелась узким серпом, лежащим горизонтально, как турецкий полумесяц, над острыми концами которого наивно вырисовывался на темном фоне контур неосвещенной части диска. У входа в дом начиналась длинная аллея из выстроившихся двумя рядами казуарин с их прямыми стволами и кронами, напоминавшими раздерганный плюш и разлохмаченный бархат, нечетко очерченными на фоне низко плывущих туч, которые возвещали приближение сезона дождей за месяц до его начала. Ворковали лесные голуби, порой слышался голос токи [46] : сначала два перекатистых форшлага, как бы для разминки, а потом его обычный крик, повторенный четыре, пять раз:
– Токи, токи!.. – сначала с силой, потом снижаясь и ослабевая.
Ночной сторож в своей будке у главной дороги, к которой примыкал рынок с пустыми в этот час прилавками, ударил одиннадцать раз в свой тонг-тонг [47] и чуть позже, когда с ним поравнялась припозднившаяся повозка, крикнул хриплым голосом:
– Верр-да! [48]
Ночь бархатистым пухом неспешно опускалась с неба, точно всеобъемлющая тайна, леденящая угроза из будущего. Но в этой тайне, под клочьями черной ваты, под разлохмаченным плюшем казуарин, слышался неотвратимый зов любви, в эту безветренную ночь, точно шепот, повелевавший не упустить этот час… И пусть смеялся токи, словно злой дух, передразнивая кого-то, пусть ночной сторож грозно выкрикивал свое «верр-да», но лесные голуби ворковали нежно, и ночь казалась бархатистым пухом, большим альковом, завешенным плюшевыми гардинами казуарин, за которыми вихрились грозовые тучи, уже целый месяц темневшие над горизонтом – вестники мрачного волшебства. Таинственность и зачарованность, проплыв по бархату ночи, ложились в альков, наполненный полумраком, в котором таяли мысли и душа, порождая теплые видения…
Токи смолк, сторож задремал: бархатная ночь царила над миром, как волшебница, увенчанная серпом луны. Они шли тихо-тихо, две молодые фигуры, обхватившие друг друга за талию; две пары губ искали встречи, повинуясь волшебству. Они скользили размытыми силуэтами под разодранным бархатом казуарин и, в белых одеждах, маячили светлыми пятнами – эта пара, соединенная любовью вечной, повторяющейся всегда и везде. И особенно здесь эта любовная пара казалась неизбежной в эту волшебную ночь, образуя с ней одно целое, призванная волшебницей, царившей над миром; здесь ее явление было предопределено, она расцвела, точно цветок роковой любви, в пушистой тайне диктующей свою волю неба.
И соблазнитель казался сыном ночи, сыном этой неотвратимой королевы ночи, и он вел с собой девушку, слабую и робкую. В ее ушах ночь пела его голосом, и ее маленькая душа таяла, охваченная слабостью, от этих магических сил. Она шла, прижимаясь к нему, ощущая тепло его тела, и это тепло пронизывало ее вожделеющую девственность, и она вглядывалась в него с томлением в сверкающих зрачках. Он, пьяный могуществом ночи, этой чародейки, бывшей ему матерью, хотел увести девушку подальше, не думая ни о чем, забыв о почтительном к ней отношении, забыв о страхе перед кем-либо и чем-либо, хотел увести ее подальше, миновать ночного сторожа, дремавшего в своей будке, миновать главную дорогу, войти в кампонг, спрятавшийся среди пышных плюмажей кокосовых пальм – балдахина, осеняющего их любовь, – провести ее в укромное место, в дом, который он знал, в бамбуковую хижину, где ему откроют дверь…
Когда она вдруг остановилась в испуге…
И обхватила его второй рукой и еще плотнее прижалась к нему, заклиная не идти дальше, не надо, ей страшно…
– Почему? – спросил он нежно, своим бархатным голосом, таким же пушисто-бездонным, как сама ночь. – Почему не надо, сегодня, наконец-то сегодня, никакой опасности…
Но она, она дрожала, как в лихорадке, она умоляла:
– Адди, Адди, нет… нет… я боюсь идти дальше… боюсь, что нас увидит сторож, и тогда… вон… вон идет… хаджи… в белом тюрбане…
Он обвел взглядом дорогу; на той стороне раскинулся кампонг под балдахином пальм, и в нем бамбуковая хижина, где им откроют…
– Хаджи? Где, Додди? Я никого не вижу.
– Он шел по дороге, он обернулся, он нас заметил, я видела блеск его глаз, и он зашел за те деревья, в кампонге…
– Милая, я ничего не видел…
– Он там, он там, мне страшно, страшно… О Адди, давай вернемся…