Наблюдая за этим человеком, Маренн вспомнила, как Илона сказала о своем свёкре: «Он очень старомоден», — но, пожалуй, такого определения для регента королевского трона Венгрии было маловато. Не просто старомоден — он точно сошел с картины прошлого века, изображавшей домочадцев австрийского императора и его приближенных. Безупречно элегантный, в идеально подогнанной по фигуре военной форме! Необычайно бодрый и свежий, и это несмотря на тяжелые переговоры и проведенную в поезде бессонную ночь! С прямой, по-военному ровной спиной, и это притом, что ему скоро исполнится уже семьдесят шесть лет!
В каждом жесте, повороте головы, взгляде — неувядающее очарование старой Вены, флером аристократического легкомыслия прикрывающей железную силу духа и дисциплину, присущую габсбургской монархии. Трудно было не заметить, что служба в молодости при императоре Франце Иосифе наложила отпечаток на поведение и привычки адмирала. Хорти как бы продолжал нести службу, безукоризненно следуя правилам, установленным его сюзереном, и никогда не отступал от них. Это впиталось в его душу, кровь, в само его существо за годы, проведенные в Шенбрунне и Хофбурге.
Ничто не могло изменить принципов адмирала, усвоенных на императорской службе — ни колоссальные перемены в Европе после Первой мировой войны, ни крушение иллюзий и надежд, ни гибель близких и родных людей, ни даже то, что и сама служба, к которой он относился с такой серьезностью и почтением, фактически давно уже перестала существовать. Хорти упрямо оставался на посту, яркий осколок блистательного прошлого, страж канувшего в Лету имперского величия. «Вполне может быть, он — один из последних истинных аристократов, сохранивших отблеск прежней габсбургской славы, — подумала Маренн. — Венгрии повезло, что у неё остался такой правитель. Счастливые дни Габсбургов продлились для страны благодаря ему. Но, похоже, только до вчерашнего дня. Увы».
— Вот, ваше высочество, взгляните, — Хорти указал на ворох бумаг на столе. — Не успело появиться сообщение о вводе немецких войск на территорию, и тут же градом посыпались прошения об отставках. Военные, чиновники, дипломаты. Венгры оскорблены. Я всерьез опасаюсь остаться без исполнителей. Не хотелось бы назначать на освободившиеся места салашистов, а немцы будут настаивать на этом. Все заканчивается, — слова адмирала прозвучали грустно, он вполне отдавал себе отчет в происходящем. — Все заканчивается.
Маренн, прямо сидя в кресле, будто на троне — положение обязывало, — ощутила запах дорогого одеколона, напоминавший ей аромат увядших листьев каштана в Шенбруннском парке. Этот аромат как нельзя подходил адмиралу — аромат эпохи, которой уже нет, — да и трагичности текущего момента соответствовал тоже.
— У всего есть предел, крайняя точка, — адмирал снова принялся прохаживаться по кабинету. Начищенные до ослепительного блеска ботинки мягко ступали по ковру.
— Вот ещё одна кипа, — адмирал указал на документы, лежащие на противоположном конце стола, и пояснил: — Это все от немцев. Успели нанести ещё в поезде. Здесь требование об увольнении всех высших должностных лиц будапештской полиции, так как весь сыск они хотят взять в свои руки. Но в первую очередь, конечно, о евреях. Требует немедленной депортации, водворения в гетто, чтобы все ходили в желтыми звездами и по другой стороне улицы. Как у них в рейхе когда-то, пока их всех не отправили в лагеря, чтобы они вообще не ходили, а умирали от голода и от непосильного труда.
Хорти подошел к столу, взял одну из бумаг и, наморщив лоб, взглянул в неё, выискивая глазами фамилию:
— Возможно, вы знаете этого господина. Некто Эйхман. Оберштурмбаннфюрер.
Маренн кивнула.
— Называет себя ответственным за окончательное решение еврейского вопроса. Готов явиться сюда немедленно, «чтобы организовать работу», — процитировал Хорти с мрачной насмешкой. — В людях он не нуждается, привезет с собой. Ещё бы! — адмирал с едва сдерживаемым раздражением отбросил бумагу. — Он понимает, что вряд ли найдет себе исполнителей подобной миссии среди венгров. И он давно был бы здесь, ещё вчера, если б рейхсфюрер слегка не придержал его. Но пока я жив и занимаю свой пост, в Венгрии ничего этого не будет.
Хорти решительно пристукнул ладонью по столу и продолжал:
— Все люди любой национальности будут жить в моей стране, как при Габсбургах — свободно, без угнетения и притеснений. Я понимаю, что всё изменится очень быстро, — он подошел к Маренн. — Даже быстрее, чем это кажется сейчас. Мой авторитет будет слабеть, ведь немцы сделают всё, чтобы замарать меня своими решениями, заставить исполнять их волю и приписать мне полнейшее одобрение их деятельности. Вместе с авторитетом они ослабят мою власть, и будут продолжать делать это, пока не приведут к ситуации, что народу уже будет всё равно, кто занимает главный пост в стране — я или кто-то из салашистов. Нас будут ненавидеть одинаково, и я не исключаю, что придет такой день, черный для меня день, — голос адмирала дрогнул, но Хорти справился со своими чувствами, — когда венгры проклянут мое имя. Они назовут меня пособником гитлеровцев, фашистом, и, возможно, это даже будет справедливо. От любви до ненависти один шаг, это известно. Они упрекнут меня, что я не отрекся, не ушел сейчас. Не знаю, какой меня ждет конец, ваше высочество, — в тюремной камере, на виселице или дома в постели среди родных — но вряд ли большинство венгров будет вспоминать меня добром в ближайшие десятилетия после этой оккупации, как бы ни закончилась нынешняя война. Особенно если в результате послевоенного раздела мира к власти в Венгрии придут Советы. Они не постесняются облить меня грязью. Весьма вероятно, что в самом ближайшем будущем изгнание и смерть на чужбине покажутся мне желанной долей.
Солнце за окном спряталось за тучи, отчего в зале сразу потемнело.
— Решение остаться на своем посту я принял сам, — продолжал адмирал, стоя рядом с Маренн. — Не знаю, одобряете ли вы меня. Но мне известно, что Вальтер хотел этого, и в этом моем решении есть преимущества для Венгрии, гораздо более важные для меня, чем моя собственная безопасность, безопасность моей семьи и уж тем более посмертная слава, поверьте. Вся моя жизнь прошла на флоте от младшего офицера до главнокомандующего флотом Его Величества. Венгрия — мой последний корабль, который все ещё находится на плаву, под моим руководством. Этот корабль получил серьезную пробоину. Скорее всего, он пойдет ко дну, но вы знаете морскую традицию, ваше высочество, — капитан последним покидает тонущий корабль или идет ко дну вместе с ним. Именно этим правилом я и руководствовался, принимая решение. Я не могу бросить свой корабль, ведь это мое детище. Пусть в дальнейшем спасшиеся члены команды будут меня проклинать. Пусть граф Бетелен упрекает меня в том, что я решаю политические вопросы интуитивно, политически необразован, но мне хватает той горячей любви к моей стране, к моему народу, которую я испытываю, несмотря на годы, на возраст, чтобы понимать, как сделать так, чтобы даже из любой ситуации выйти с меньшими потерями. Если бы я ушел сразу, то весь мир понял бы, конечно, что произошло в моей стране. Но это отнюдь не означает, что прямо на следующий день здесь высадится англо-американский десант, чтобы спасать несчастную Венгрию. Нет, они не поторопятся проливать за нас кровь, у них есть дела поважнее. У них свои планы. А тем временем Германия будет пожирать все богатство и ресурсы Венгрии, венгерские юноши будут гибнуть на фронтах уже проигранной немецким фюрером войны. Здесь получит полную свободу этот господин Эйхман, который спокойно пишет мне сухим канцелярским языком, что в его планах в сжатые сроки, в течение нескольких месяцев вывезти из Будапешта в Германию двести пятьдесят тысяч депортированных евреев. А Вейзенмайер, который ехал со мной в поезде, уже махал у меня под носом документом, в котором он докладывает в Берлин, что в Венгрии к отправке готовы сто сорок тысяч евреев, а до середины июля будет депортировано ещё триста тысяч. И это, ваше высочество, на второй день оккупации!