Широкий Дол | Страница: 33

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Но оттуда по-прежнему не доносилось ни звука.

Несколько долгих минут я стояла, бессознательно цепляясь за дерево, как за последнюю надежду, и чувствуя под пальцами его теплую, нагретую солнцем кору, вдыхая знакомый запах сухой листвы, дарящий ощущение безопасности. Тишина вокруг стояла такая, словно мир, расколовшийся на части после пронзительного вопля Ральфа, сейчас понемногу восстанавливался.

Где-то вдали запел черный дрозд.

Затем я перестала тешить себя тем, что все в порядке, раз Ральф так долго молчит, и меня охватил жуткий бессмысленный ужас. Господи, что же там происходит, всего в нескольких ярдах от меня? Ноги мои по-прежнему двигаться не желали, и я с трудом переставляла их, точно калека. Отлепившись от бука, я так зашаталась, что чуть не упала. Но я должна, должна была его увидеть!

Я раздвинула кусты и вскрикнула от ужаса: мой недавний любовник угодил в свой капкан, точно крыса в крысоловку. И наживкой послужила его любовь ко мне. Ральф висел в крепко зажавших его стальных челюстях, потеряв сознание от боли; зубы капкана раздробили ему кости голеней, но так и не выпустили его, и казалось, что ноги у него совершенно прямые, а туловище нелепо и бессильно согнулось, точно у сломанной марионетки. Один из острых клыков капкана, видимо, перерезал ему вену, и непрекращающийся поток крови насквозь пропитал одну из штанин, казавшуюся черной и тяжелой, да и на земле собралась уже порядочная кровавая лужа.

Когда я воочию увидела то, что сотворила со своим возлюбленным, ноги мои в очередной раз отказались служить мне. Выставив перед собой руки и стараясь не попасть в эту страшную лужу, я рухнула на колени и вцепились пальцами и ногтями в темную торфянистую землю, словно это был тот спасительный канат, который должен был вытащить меня из бездны на борт неведомого судна. Затем, стиснув зубы, я заставила себя подняться и осторожно, словно боясь разбудить любимого мужа, уставшего после трудов праведных, стала пятиться назад, делая крошечные шажки и не спуская глаз с изуродованного тела Ральфа. Я понимала, что вместе с кровью, быстро впитывавшейся в землю, из него вытекает жизнь, но все же ушла, оставила его умирать, словно угодившего, наконец, в ловушку опасного хищника.

Домой я прокралась, как преступница, через кухонную дверь, которая была еще открыта. Затем, кое-что вспомнив, я вернулась, взяла в маленькой кладовой своего совенка Канни и вместе с ним поднялась по задней лестнице на площадку, куда выходили двери моей спальни. Мне никто не встретился. Я выглянула в окно: как раз вставала луна – убывающая, тонкий печальный серпик, рядом с которым посверкивала крошечная, точно непрошеная слезинка, звезда. Казалось, десять жизней прошло с тех пор, как я сидела в своей спальне на подоконнике, а снизу своими горячими темными глазами смотрел на меня Ральф и смеялся. И теперь мне хотелось спрятаться от света этой звезды. Где-то в глубине души ворочался болезненно острый вопрос: умер ли он уже или к нему вернулось сознание и теперь он мечется, точно крыса в крысоловке, страдая от невыносимой боли? Выкрикивает ли он мое имя, надеясь, что я приду ему на помощь? Или же догадался, что это я все подстроила, и теперь ему остается лишь смотреть в лицо неумолимой смерти?

Я прошла к себе, и совенок, потревоженный мною, широко открыв глаза, уселся на гардероб. Он уже полностью оперился и был почти готов летать самостоятельно. Ральф обещал, что отнесет его в лес и вернет к привычной жизни, но сперва будет понемногу подкармливать, пока малыш не научится охотиться сам. Ничего, теперь пусть выживает, как может. В этом новом жестоком мире, освещенном неприятным желтым светом тонкого месяца, нам всем придется научиться выживать самостоятельно, поскольку помощи ждать неоткуда. Вера в отца, которую я лелеяла в золотую пору моего детства, как и вера, которую обретал Ральф, видя мою улыбку и глядя в мои лживые, но казавшиеся такими честными, глаза – все исчезло. В моей душе больше не было ни доверия, ни веры. Так что я сняла совенка со шкафа, и его когтистые лапы в пышных «штанах» тут же нежно и крепко обхватили мою обнаженную руку. Я развязала путы на его лапках, таких горячих, что у меня от нежности защемило сердце, открыла окно и высунула туда руку с совенком. Ночной ветерок шевелил его перья.

– Ну, теперь лети, Канни, и живи сам, – сказала я, – потому что мне больше неведомы ни любовь, ни мудрость.

Совенок еще крепче вцепился в мою руку, покачиваясь под порывами ветра, кивнул, дернулся всем телом, но продолжал спокойно сидеть, поглядывая по сторонам.

– Лети же! – рассердилась я, схватила его и швырнула вверх, целясь прямо в луну и надеясь, что теперь совенок все-таки улетит и унесет с собой всю мою боль и печаль. Но он перевернулся в воздухе и неловко, точно щетка из перьев для сметания пыли, рухнул на землю с высоты второго этажа. Я охнула, увидев, как он падает, и в ужасе схватилась за подоконник. Но во мне уже скопилось достаточно жестокости, чтобы тут же не броситься вниз. Во время своей мучительной борьбы с детскими иллюзиями, постепенно взрослея, я поняла одно: все на свете имеет свои последствия. Все, что ты говоришь или делаешь, – все имеет некие последствия, которые потом непременно скажутся. Если я бросаю только что оперившегося птенца в ночную тьму, он может упасть и сломать себе шею. А если я кивну убийце в знак согласия с ним, то за этим последует кровавое убийство. И если я завлеку своего возлюбленного в ловушку, его схватят за ноги железные челюсти капкана, и он будет медленно умирать, истекая кровью. Истекая, истекая, истекая кровью.

Но совенок не разбился, хотя, кувыркаясь, и полетел вниз; перед самой землей он все же успел раскрыть крылья и скользнул, почти касаясь травы, в сторону огорода, где с шумом приземлился на куст черной смородины. Его оперение в лунном свете казалось совсем светлым. Я смотрела, как он там сидит – совсем неподвижно и, возможно, удивляясь тому, что внезапно оказался на свободе. Я медленно разжала пальцы одной руки, вцепившиеся в подоконник. Но моя вторая рука продолжала что-то сжимать. Я просто представить себе не могла, что бы это могло быть, и заставила себя разжать точно сведенные судорогой пальцы. На моей ладони была горсть земли, смешанной с сухими листьями. Я, видимо, бездумно сжала ее в руке, когда ждала в лесу второго крика Ральфа, и до сих пор продолжала крепко сжимать этот комок. А Канни тем временем расправил крылья и полетел низко над землей в сторону леса, давно ждавшего его возвращения, и мне казалось, что это летит мое послание лесу и в нем говорится, что сегодня я утратила и мудрость, и любовь.

Я так и уснула, сунув руку с горстью лесной земли под подушку и пачкая чистые ирландские льняные простыни, о которых так грезил Ральф. Сон мой был легок, как у хорошей девочки, и мне ничего не снилось. Утром я завернула комок земли в бумагу для папильоток и спрятала в шкатулку для драгоценностей. Нелепый поступок, но я и себя в то утро ощущала нелепой, и в голове у меня была какая-то странная легкость, какая-то пустота, и все вокруг казалось мне нереальным, словно и вчерашний вечер, и все это бурное лето были просто необычным сном, который все еще продолжает мне сниться. Эта горсть земли казалась мне неким талисманом, оберегом, способным отогнать тот страх, что преследовал меня до самого дома, точно черный пес. И потом, эта горсть земли только и осталась у меня от Ральфа теперь, когда улетел подаренный им совенок. Горсть земли с того места, где к нему пришла смерть. Горсть нашей земли, земли Широкого Дола.