Нет, их поездке необходимо помешать! Я прекрасно понимала – потому что знала Гарри: если он в течение двух месяцев будет находиться наедине с Селией, то непременно в нее влюбится. Да и она не устоит перед ним. Разве можно долго сопротивляться его очарованию? Я не раз видела, как нежно он способен обращаться с перепуганным жеребенком или с раненой гончей, и знала, что он гордится своим умением понимать других и своей способностью завоевывать доверие любого робкого существа. Он будет считать, что Селия холодна с ним потому, что с ней жестоко обращались дома, и поставит перед собой цель приручить ее, стать ей другом. А потом, узнав ее получше, поймет, что лучшую жену ему вряд ли удалось бы для себя отыскать.
Под застенчивостью и оборонительной холодностью Селия скрывала свою теплую и любящую душу. У нее определенно были и некие зачатки юмора, и Гарри нетрудно будет научиться вызывать ее легкий девичий смех и заставлять ее карие глаза весело блестеть. И они неизбежно проникнутся друг к другу симпатией, и однажды вечером после посещения оперы, или театра, или приятного обеда вдвоем Селия развеселится, подогретая вином и новой уверенностью в себе, и, когда Гарри захочет поцеловать ее, она на его поцелуй ответит. А когда он коснется ее груди, она не оттолкнет его руку, и он будет поглаживать ее по узкой гибкой спинке, нашептывая всякие нежные слова, и она будет улыбаться в ответ, потом обовьет его шею руками, и тогда… А я? Я буду им забыта!
Но ни одна из этих панических мыслей не отразилась на моем лице, пока мы с мамой спускались вниз к завтраку. Впрочем, когда мы вошли в столовую, я испытала новый приступ боли, увидев, с какой радостной улыбкой Гарри бросился к матери; однако и мне он улыбался столь солнечно и открыто. Я удовлетворилась чаем с крошечным тостом, зато Гарри был голоден как волк и буквально набросился на ветчину, холодный ростбиф, свежий хлеб, мед и тосты с маслом, а напоследок закусил еще и персиком. Мама тоже ела с аппетитом, смеялась и шутила с Гарри, словно и не была больна. Только я сидела молча на своем прежнем месте сбоку, а не в торце стола. И снова чувствовала себя никому не нужной.
– Беатрис выглядит так чудесно и кажется такой счастливой, что ей, по-моему, следовало бы чаще кататься верхом, – заметила мама, глядя, как Гарри отрезает себе еще ломоть мяса, потом прямо пальцами берется за белую полоску жира и сует в рот кусок ветчины. – Может быть, ты позаботишься о том, чтобы твоя сестра могла каждый день выезжать на прогулку? – Казалось, речь шла о какой-то домашней собачонке, которую нужно выгуливать.
– Пожалуй, – равнодушно откликнулся Гарри.
– А не могла бы она поехать на прогулку сегодня? Утром или после полудня? – продолжала мама. Я не выдержала и, оторвав взгляд от собственной тарелки, выразительно посмотрела на Гарри: «Сейчас! Сейчас! Скажи ей, что мы прямо сейчас помчимся с тобой в холмы! Мы спустимся в нашу лощинку, и я позабуду и о ревности, и о боли, и подарю тебе такое наслаждение, что ты и домой возвращаться не захочешь, как не захочешь и никогда в жизни обладать никакой другой женщиной!»
Но Гарри моего призыва не понял. Улыбаясь мне своей открытой, «братской» улыбкой, он сказал:
– Если не возражаешь, Беатрис, я обо всем позабочусь завтра. А сегодня я обещал лорду Хейверингу вместе с ним осмотреть его убежища для дичи, и мне как-то неловко опаздывать.
Он посмотрел на часы и решительно встал, собираясь уходить.
– Я сегодня вечером вернусь довольно поздно, мама. И останусь там обедать – если меня пригласят, конечно. Я не был у Селии уже три дня, так что наверняка придется извиняться!
Он наклонился, поцеловал маме руку, улыбнулся мне и, не оглядываясь, быстро вышел из комнаты. До меня ему не было никакого дела. Я слышала, как он протопал через холл, затем открыл и закрыл входную дверь. В комнате стояла такая тишина, что был отчетливо слышен даже хруст гравия на дорожке, когда конюх вывел его коня, а он, вскочив в седло, поехал прочь. Да, поехал прочь, словно любовь и страсть ничего не значат! Он уехал от меня, потому что глуп и не способен меня понять! Я отдала свое сердце глупцу…
Мама внимательно на меня посмотрела и сказала:
– Не огорчайся, Беатрис! Молодые всегда забывают о близких, когда готовятся к свадьбе. Тебе не следует винить Гарри за то, что он предпочитает общество Селии. Потом все устроится, нужно просто немного подождать. Я уверена, завтра он найдет время, чтобы съездить с тобой на прогулку.
Я кивнула, с огромным трудом заставив себя изобразить некое подобие улыбки.
И эта улыбка потом весь долгий день не сходила с моего лица.
В полдень мама собралась ехать с визитами, но из сочувствия ко мне и моему угнетенному состоянию не стала уговаривать меня сопровождать ее. Едва лишь ее карета скрылась из виду, я вывела свою лошадку и поехала к реке Фенни – но не в ту сторону, где был домишко Ральфа и его матери, а вверх по течению к одной глубокой заводи с чистой водой, где Гарри однажды пытался ловить рыбу. Там я привязала лошадь к кусту и ничком легла на землю.
Нет, я не плакала и не рыдала. Я лежала молча, позволяя тяжелым волнам ревности и страданий омывать мою душу. Мне было ясно: Гарри не любит меня так, как люблю его я. Для него чувственность – это просто сиюминутное удовольствие, необходимый спутник вспыхнувшей страсти, легко достижимое наслаждение, которое столь же легко и забывается. Для меня же чувственность была моей сутью, а любовь и страсть – образом жизни. Гарри была важна некая внешняя жизнь: газеты, журналы, книги, мужчины-приятели, помолвка с Селией, визиты к Хейверингам и так далее. А для меня главным и единственным, о чем я действительно страстно мечтала, что было необходимо мне для того, чтобы не просто остаться в живых, но и жить полной жизнью, был Широкий Дол. Да, Широкий Дол и Гарри.
Но в данный момент у меня остался только Широкий Дол. Прижимаясь щекой к влажной, темной, лесной земле, я открыла глаза и увидела перед собой маленькие хрупкие росточки с сердцевидными листочками, отважно проталкивавшие свои худенькие стебельки сквозь плотный слой старой листвы. За их согнутыми от усилий верхушками виднелась серая лента Фенни, сверкавшей, как сплав олова со свинцом. В этом месте река текла почти бесшумно меж высокими берегами, заросшими папоротниками, среди которых, как яркие фонарики, светились желтые цветки крупных лютиков – и такие же яркие их отражения виднелись в сверкающей воде.
В реке было одновременно как бы два мира. Один отраженный, мир воздуха и ветра, качающихся деревьев и облачного неба, а второй подводный, мир чистого белого песка и желтых, как золотые самородки, камешков, лежащих на дне. В темных излучинах реки образовались заводи с торфянистым дном, черные и грозные, но на стремнине речная гладь сияла отраженным солнечным светом. В ярко-зеленых подводных травах, влекомых быстрым течением, пряталась молодая форель, юные угри и редкие в этих местах лососи. Среди пышных папоротников на берегу виднелись норы выдр и землероек.
Я продолжала лежать молча, пока не затих бешеный стук моего разгневанного сердца, пока мне не стало слышно ровное и такое надежное биение сердца Широкого Дола. Глубоко, глубоко в земле, так глубоко, что большинство людей никогда его и не слышат, бьется это огромное честное сердце. И сейчас оно говорило мне о терпении и мужестве, о том, чтобы я обратила все свои помыслы к этой земле, чтобы я навеки осталась с нею. Оно говорило мне, что душа моя запятнана грехами и кровью, что я уже преступила черту, а потому меня ждут и другие грехи, которые неуклонно поведут меня все дальше и дальше.