— Приехали.
Я ошеломлена.
— Здесь?
— Это он, детка.
— Этот? Из красного кирпича?
— Тебе нравится?
И Дэн делает то, что я не могу выносить. Он переполнен мальчишечьим энтузиазмом. Он смотрит на меня в ожидании одобрения, похвалы В ожидании фразы «я тебя люблю».
— С виду красивый.
На самом деле я уже люблю этот дом. Но я не могу этого сказать. Дэн купил этот дом десять лет назад для вложения денег. Однако не только для этого — он надеялся, что однажды встретит подходящую женщину, и у него будет подходящий дом, куда ее можно будет привести. Если я скажу этому дому «да», я скажу «да» гораздо большему. Глупо говорить, что я не готова переезжать в дом Дэна, когда я уже согласилась быть с ним до конца жизни. Но до тех пор, пока у каждого из нас есть отдельное жилье и соглашение о временном совместном проживании, у меня есть запасной выход.
В доме на Лонгвилль авеню такой двери нет. Там внутри солнечные лучи, старые дубовые полы, подвал, полный старой мебели, требующей полировки, новой обивки, возвращения к жизни. А в коридоре томятся настоящая ванна из литого железа и кухонный шкаф с эмалевой столешницей и разбитыми петлями. В доме дюжина комнат, ждущих, когда их распределят по ролям: детской, кухни, гостиной, спальни.
Прямо позади меня топчется Дэн, шаркая и надеясь.
Вот он начинает:
— Здесь, правда, беспорядок, но…
Он хочет, чтобы я закончила его предложение. Чтобы я сказала ему, что вижу то же, что и он: да, с его руками и моими глазами этот дом можно превратить в прекрасный семейный очаг. Я понимаю его мечту, и я хочу разделить ее. Только не с ним. Поблекшая цветная занавеска за задней дверью колышется от ветра, и тоска моей тайны переливается через край моей души. Вместо ответа я иду к задней двери, открываю ее со скрипом и вхожу в сад. Он в запустении.
Я иду по каменной, кажущейся бесконечной, дорожке, но, дойдя до зарослей плюща и распускающихся клематисов, я понимаю, что пришла к стене. Слева растет свежая, зеленая яснотка, из которой — я делаю мысленную запись — получится прекрасный суп. Справа от себя я вижу каменного херувима, смотрящего на меня из зарослей сорняков. Когда я отодвигаю их в стороны, заросшая мхом статуэтка падает. Я наклоняюсь, чтобы поднять ее, и вижу, что она упала на ковер из широких оборчатых листьев, закрывающих узкие красные стебли.
Это был дикорастущий ревень…
Элли умерла через год после нашей свадьбы.
Джеймс устроил небольшой праздник по поводу нашей годовщины и подарил мне брошь в виде ласточки. Я вежливо его поблагодарила, но брошь не надела, а положила на трюмо. Готовя завтрак для Элли, я все размышляла о новой блестящей безделушке. Если я надену брошь, Джеймс подумает, что я сделала это в знак любви. Если я никогда больше ее не достану, Джеймс, возможно, впредь не станет делать мне подарки. Я нашла компромисс. Я надену брошь для Элли и похвастаюсь тем, что ее сын мне подарил. Элли порадует, что Джеймс сделал меня счастливой.
Мне потребовался год для того, чтобы принести в жертву чьему-то счастью маленькую частичку гордости, но было уже слишком поздно.
Когда я ее нашла, Элли лежала на спине. На коленях у нее были четки. Она мирно умерла во сне. Должно быть, она знала, что умрет. В этом не было ничего удивительного, поскольку мне казалось, что Элли знает все.
Я час проплакала над ее холодным телом перед тем, как позвала мужа. Слезы лживы. Когда мы громко кого-то оплакиваем, мы делаем это для самих себя, слишком уж легко мы осознаем горечь утраты. Я любила эту старую женщину, но я позволила ее телу остыть, пока была занята созерцанием собственных несчастий. Элли отвлекала меня, а теперь мы с Джеймсом остались одни. Что мне было теперь делать?
Судя по моему опыту, честность редко бывает актом доброты, чаще она является жестокой, эгоистичной потребностью очиститься, прикрываемой моралью.
Я зарылась лицом в Эллино серое шерстяное одеяло, вцепилась в ее твердые, сжатые пальцы и заплакала над всеми своими горестями. Я сказала ей, что не люблю ее сына, но обещаю, что никогда его не оставлю. И хотя я это сказала, я знала, что до настоящего момента я никогда не пыталась полюбить его, я только старалась содержать его и дом в чистоте и порядке.
Наплакавшись, я пошла в школу и сказала Джеймсу, что его мать умерла. Он воспринял это стоически и не закрывал школу до обеда Элли была стара, и поскольку Джеймс покидал школу с каменным лицом, соседи догадались, что произошло. Похороны начались практически без нашего участия.
Бдение продолжалась три дня и две ночи. Элли положили в кухне, как было заведено. Это были первые похороны, в которых мне довелось принимать непосредственное участие. Соседи купили лучшую посуду и принесли сдобные лепешки, бутерброды, пироги, бекон и кур. Было ясно, что они хотели сказать: они знали и любили Элли всю ее жизнь, а я вмешалась в чужие дела. В течение этих нескольких дней дом принадлежал им, и они приходили и уходили, когда им вздумается. Толпа друзей и незнакомцев, пришедших принести свои соболезнования, приговорила невообразимое количество еды и десять полных бутылок виски. Джеймс всех их приветствовал, как будто они были так же близки Элли, как и он сам. Он предлагал им еду и напитки, как будто они заслуживали утешения так же, как и он.
Я оставалась с ним, и мы вместе принимали слова соболезнований до тех пор, пока могли держаться на ногах. Впервые за все время нашего брака я могла сказать, что мы делали что-то вместе. Я уважала Элли, и в эти несколько дней я восхищалась тем, как Джеймс держался и щедро принимал гостей.
На похороны я надела подходящее черное пальто и маленькую шерстяную шляпку, которую мне когда-то подарила Элли. Я приколола на лацкан брошь, что подарил мне Джеймс. Она была неуместно нарядной, но мне было все равно. Джеймсу тоже было все равно, а я знала, что Элли понравился бы этот маленький бунт. Когда священник дошел до последних молитв отпевания, закапал дождь. Во время службы я взяла Джеймса под руку, чтобы люди видели, что я его поддерживаю. Когда на крышку гроба посыпалась глина, я почувствовала, как Джеймс потянулся ко мне, и я не отодвинулась, а позволила ему держаться за меня. Его пальцы были такими же холодными и сухими, как у его матери за два дня до этого.
Мы приехали домой, мы снова были одни, как в первую брачную ночь, только наша усталость из-за недосыпа еще больше подчеркивала наше одиночество. Джеймс находился в растерянности, осиротевший взрослый, не верящий своему горю. Мать рисует для своего ребенка карту, в центре которой находится она сама. Ее смерть стирает эту карту. Мама оставляет тебя, и ты понимаешь, что должен заново нарисовать карту для себя, чтобы выжить, но не знаешь, с чего начать.
Джеймсу остались только чистый лист бумаги да молодая лживая жена, которая не любила его так, как он хотел. Я это знала, но моя жалость и чувство долга по отношению к нему, тем не менее, только усилили мою озабоченность собственными проблемами.