– Этого я не знаю, – сухо ответил Дюк. – Это без меня.
Его тошнило ото всего на свете, и от тети Зины в том числе.
– Я щас, – пообещала тетя Зина и заперебирала короткими устойчивыми ногами, унося в перспективу свой зад, похожий на пристегнутый к спине телевизор. Тут же вернулась и сунула Дюку десятку, сложенную пополам.
– Что это? – не понял Дюк.
– Возьми, возьми… Купишь себе что-нибудь.
– А что можно купить на десятку? – простодушно удивился Дюк. – Лучше купите себе… туалетной бумаги, например. На год хватит. Если экономно…
Он сунул деньги обратно в пухлую руку тети Зины и пошел к своей двери. Достал ключи.
Тетя Зина наблюдала, как он орудует ключом. Потом сказала:
– Грубый ты стал, Саша. Невоспитанный. Чувствуется, что без отца растешь. Безотцовщина…
Дюк скрылся за дверью.
Лоб стал холодным. К горлу подкатило. Он пошел в уборную, наклонился и исторг из себя остатки коньяка, гарнитур «Тауэр», десятку и безотцовщину.
Стало полегче, но ноги не держали.
Переместился в ванную. Встретил в зеркале свое лицо – совершенно зеленое, как лист молодого июньского салата. Потом пошел в комнату и лег на диван зеленым лицом вниз.
* * *
После уроков к Дюку подошел Хонин и сказал:
– У меня к тебе дело.
– Нет! – отрезал Дюк.
– Почему? – удивился Хонин. – У тебя же мамаша уехала.
Мама действительно уехала на экскурсию в Ленинград. У них в вычислительном центре хорошо работал местком, и они каждый год куда-нибудь выезжали. Но при чем здесь мамаша?
– А что ты хотел? – спросил Дюк.
– Собраться на сабантуй, – предложил Хонин. – Маг Светкин. Кассеты Сережкины. Хата твоя.
– Пожалуйста, – обрадовался Дюк.
Его никогда прежде не включали в сабантуй: во-первых, троечник и двоечник, что непрестижно. Во-вторых, маленького роста, что некрасиво. Унижение для компании.
– Можно бы у Светки на даче собраться. Так туда пилить – два часа в один конец.
– Пожалуйста, – с готовностью подтвердил Дюк. – Я же сказал…
* * *
Вернувшись из школы домой и войдя в квартиру, Дюк оглядел свое жилье как бы посторонним критическим взглядом. Взглядом Лариски, например.
У Лариски в доме хрусталя и фарфора – как в комиссионном на Арбате. Дюк просто варежку отвесил, когда пришел к ним в первый раз. Внутри серванта из фарфора была разыграна целая сцена: кавалер с косичкой в зеленом камзоле хватал за ручку барышню в парике и в бесчисленных юбках. Действие происходило на лужайке, там цвели фарфоровые цветы и лаяла фарфоровая собачка. У собачки был розовый язычок, а у цветов можно было сосчитать количество лепестков и даже тычинок.
Ничего такого у Дюка не было. У них стоял диван с подломанной ножкой, которую Дюк сам бинтовал изоляционной лентой. Инвалидность дивана была незаметна, однако нельзя плюхаться на него с размаху. На креслах маленькие коврики скрывали протертую обивку. Скрывали грубую прямую бедность.
Они вовсе не были бедны. Мама работала оператором на ЭВМ – электронно-вычислительной машине. Закладывала в машину перфокарты и получала результат. И зарплату. И алименты размером в свою зарплату. Судя по алиментам, отец где-то широко процветал. Да и они с мамой жили не хуже людей. Просто мама не предрасположена к уюту. Ей почти все равно, что ее окружает. Главное, что в ней самой: какие у нее мысли и чувства. Дюка это устраивало, потому что не надо постоянно чего-то беречь и заставлять людей переодевать обувь в прихожей, как у Лариски.
Дюк подумал было – не пойти ли к ней, пока тети Зины нет дома, и не попросить ли лужайку напрокат. Но просить было противно и довольно бессмысленно. В ситуации «сабантуй» украшательство ни к чему. Все равно потушат свет и ничего не будет видно.
Дюк еще раз, более снисходительным взором оглядел свою комнату. Над диваном акварель «Чехов, идущий по Ялте». Высокий, худой, сутулый Чехов в узком пальто и шляпе. Его слава жила отдельно от него. А вместе с ним – одиночество и туберкулез.
Дюка часто огорчало то обстоятельство, что Чехов умер задолго до его рождения и Дюк не мог приехать к нему в Ялту и сказать то, что хотелось сказать, а Чехову, возможно, хотелось услышать. И очень жаль, что нет прямой связи предков и потомков. У Дюка накопилось несколько предков, с которыми он хотел бы посоветоваться кое о чем. И их советы были бы для него решающими.
Дюк вздохнул. Взял с батареи рукав от своей детской пижамы, который выполнял роль тряпки и, в сущности, являлся ею, вытер пыль с полированных поверхностей. Потом включил пылесос и стал елозить им по ковру. Ковер посветлел, и в комнате стало свежее.
Далее Дюк отправился на кухню. Вымыл всю накопившуюся за три дня посуду; заглянул в холодильник и понял, что надо бежать в кулинарию.
В кулинарии он купил на три рубля двадцать штук пирожных со взбитыми сливками, именуемых нежным женским именем «Элишка». Потом зашел в винный отдел. Встал в длинную очередь мужчин – хмурых и неухоженных, попавших под трамвай желания. На оставшиеся деньги обрел три бутылки болгарского сухого вина.
Это – первый сабантуй на его территории, и надо было соответствовать.
* * *
Гости явились в два приема. Сначала пришли ребята: Хонин, Булеев и Сережка Кискачи.
Сережка был самый шебутной из всего класса. От него, как от бешеной собаки, распространялись волнение и беспокойство. И казалось, если Сережка укусит – заразишься от него веселым бешенством, и никакие уколы не помогут. Он собирался поступать в эстрадно-цирковое училище на отделение, которое готовит конферансье.
Булеев – заджинсованный спортсмен. Он каждый день пробегал по десять километров вокруг микрорайона и вместе с потом выгонял из организма все отравляющие токсины. Потом вставал под душ, смывал токсины и выходил в мир – легкий и свободный. В здоровом теле жил здоровый дух, равнодушный ко всякой чепухе, вроде тщеславия и поисков себя. Зачем себя искать, когда ты уже есть.
Через полчаса пришли девочки: Кияшко, Мареева и Елисеева.
Кияшко явилась в платье на лямках – такая шикарная, что все даже заробели. А Сережка Кискачи сказал:
– Ну, Светка, ты даешь…
Мареева похудела ровно вполовину. На ее лице проступили скулы, глаза, а в глазах одухотворенность страдания.
– Ты что, болела? – поразился Дюк.
– Нет. Я худела. До пятой дырки.
Мареева показала пояс с пряжкой «Рэнглер», на котором осталась еще одна непреодоленная дырка.
– Ну ты даешь… – покачал головой Кискачи.
Все свои эмоции, как то: восхищение, удивление, возмущение, он оформлял только в одном предложении: «Ну ты даешь…» Может быть, для конферансье больше и не надо. Но для публики явно недостаточно.