Услышав, что убит великий князь владимирский, последняя русская надежда, Солоний горько зарыдал – он полюбил плакать, раз по десять на дню обливался слезами, а тут как не заскорбеть? Агапий же унывать не умел.
– Всё как есть опишу, они много чего порассказали, – уютно приговаривал он, устраиваясь на скамье.
Вдруг увидел бересту, исцарапанную письменами Солония. Просветлел:
– Ах, красиво буквы выводишь! А я и не знал! – И тоже прослезился, но от радости. – Спасибо Тебе, Господи! Вдвоем у нас дело быстрее пойдет. А помру я – ты продолжишь. Я тебе объясню, как у меня что разложено. – Он показал на берестяные кипы. – После, Бог даст, перепишешь на пергамент. Вот счастье-то, вот счастье! Не уходи никуда, Солоний. Оставайся навсегда. Имя человека – его судьба, я тебе говорил. Ты – Солоний, твоя стезя – мудрость.
Обнялись, поплакали вместе.
* * *
Но когда началась весна, а она в этом году была ранней, в душе стало твориться странное, прошла по ней какая-то трещинка. Первый раз Солоний почувствовал эту трещинку, когда увидел, как по льду лесной речки пролегла сетка разломов и в них чернеет, блестит вода, хочет высвободиться. Точно так же распирало изнутри душу. Еще она была похожа на яйцо, изнутри которого долбит клювом настырный птенец. Тюкает, тюкает, и вот уже пробил дырочку.
Княжич даже знал, как зовут настырного птенца: Олег.
Когда слишком долго засиживался над берестой и тело начинало требовать движения, он выходил поколоть дрова. Агапий тогда, на тропе, подобрал валявшийся меч, на который не польстился подлый рязанец. Взял с собой, чтоб добро не пропадало.
Мечом было удобно отсекать от полена щепу.
Солоний ставил на пень, торцом, куски дерева и рубил их то сверху, то сбоку, то наискось. С левого разворота, с правого полуоборота, в прыжке, пав на колено – по всей венгерской премудрости, которой обучал его в прежней жизни воевода Матьяш. Мог упражняться так и два, и три часа – не надоедало. Сначала приходилось держать меч двумя руками, потом хватало и одной. Не таким уж тяжелым оказался меч. Если он затуплялся, Солоний брал брусок и любовно точил лезвие, проверял остроту пальцем – подушечка вся покрылась тонкими, мелкими порезами.
Свежеотточенным оружием было приятно перерубить полено надвое, чтоб верхушка отлетела в сторону, будто отсеченная голова. Княжич воображал, что это летит с плеч башка татарского Сатаны, и в этот миг был не робким Солонием, а бесстрашным Олегом.
Однажды, глубоко и привольно дыша после долгой рубки, он вдруг сообразил, что очень давно не плакал. Раньше-то, зимой, всё ревел и ревел, из глаз беспрестанно сочились слезы. А тут попробовал себя разжалобить – стал вспоминать отца, мать, сестру, но ресницы остались сухими, и сердце вместо того, чтоб сиротливо сжаться, заколотилось яростно, зло.
Апрельское солнце стояло над верхушками сосен. Ему, высоко вознесенному, было видно и Солония, и окрестный лес, и полоненную сестру, и всю Русь.
Филомена, если еще жива, ждала спасения. Помнила, как брат о том клятву давал. Надеялась, ибо больше ей надеяться не на что. Ждала и Русь. Агапий говорит, она умерла, а вдруг нет? Вчера вернулся с перекрестка, сказывал, что на севере Черниговского княжества какой-то город Козельск будто бы второй месяц не поддается татарам, держится, и взять его поганые не могут. Если это правда, значит, жива еще Русь. Истекает кровью, но жива. А он тут, в тихолепии, по бересте царапает…
Жмурясь, Солоний долго смотрел на солнце, и начало казаться, что это не светило небесное, а некий лучезарный лик, и проступали на нем переливчатые черты, до того знакомые, родные, что защипало глаза, но слез так и не пролилось – видно, были они вылиты до самого донышка. На Солония с неба смотрела то ли сестра, то ли Русь, то ли попеременно обе. И звали: «Приди! Спаси!»
Раздумывать он не стал. Быстро, пока не вернулся старик, собрал в мешок самое нужное. Оставил на столе записку, короткую: «Спаси Бог». И подписал: «Олег».
Агапий поймет.
Выехав на пологий холм, откуда было видно большое черное пятно – пепелище, оставшееся от прежнего города, и кибитки куреня, Манул не утерпел: крикнул нукерам, чтобы управлялись без него, и пустил лошадь галопом.
Все десять дней, пока длилась треклятая поездка, Манула распирало нетерпение. Из-за этого он управился много быстрее, чем предписывалось приказом.
Приказ был произвести полюдный набор в соседнем нутуге, сотник которого, Элбэнх, тяжко хворал и не мог исполнить положенное сам. Элбэнх доживал последние дни, это было ясно, но милосердная Яса запрещает назначать нового управителя, пока прежний не удалился в Небесные Угодья, поэтому хочешь, не хочешь, а пришлось Манулу делать за Элбэнха его работу.
Правда, Манул сумел извлечь из некстати свалившегося поручения какую-никакую пользу: забрал не десятую часть людей, а больше, и самых крепких русов собирался взять себе – выдать за своих. Тогда можно будет дать от собственного нутуга меньше парней и девок. В деревнях будут рады.
За год, прошедший с тех пор, как Манул поставил над обрывистым берегом свой однохвостый туг, жители худо-бедно приноровились к новому закону. Всякий народ можно приучить к порядку, если он разумен и дает людям жить.
Еще весной Манул пересчитал всех своих русов. Поделил на «десятки» – по десять домов. Назначил десятских. Десятские сами выбрали себе сотских. Этих Манул собрал, сказал им: я в ваши дела и обычаи мешаться не буду, живите как хотите, но за сбор подати и полюдья вы отвечаете передо мной, как и я отвечаю перед моим нойоном. Если всё у вас честно и гладко, можете считать, что меня нет. Кто чужой станет вас обижать – разбойники или посторонние монголы, – сразу сообщайте. В обиду не дам. Но если у кого заведется непорядок, спрошу по всей строгости.
Всего один раз пришлось проявить суровость. Сотский из самой дальней, лесной части нутуга попробовал словчить – прислал слабых, недокормленных рекрутов. Должно быть, из самой бедноты, за кого заступиться некому. Манул приехал, отлупил хитреца плеткой, прогнал с должности и забрал всех его сыновей; столько же хилых рекрутов распустил по домам. Их матери были благодарны. Прочная власть стоит на двух ногах: строгости и справедливости. Если одна нога короче другой, власть хромает, может не удержаться.
И с новой сотней Манул управился в назначенный срок. Новобранцы-русы, конечно, еще не стали настоящими нукерами, но захотели ими стать, а это главное. Выучились командам, твердо усвоили, как воевать десятком. В седлах пока держались неуклюже, но очень старались превзойти друг друга в ловкости и храбрости, а такое порождает боевой задор. После первого же похода они превратятся в неплохих нукеров. И снаряжение у каждого справное, положенное по уставу: две лошади, два лука, хорошая сабля.