– Да! И наверняка помогут раскрытию моей тайны, которой я сама не знаю! Клянусь! – Она почти кричала. – Я ее не знаю!
– Хорошо, кто они, эти люди? Назовите, – стараясь быть строгим, спросил князь.
– Князь Филипп Фердинанд Шлезвиг-Гольштейн-Лимбург, литовский гетман Огинский, маркиз де Марин, французский министр Шаузель…
«Ну разве эти бредни удовлетворят матушку? А мне опять донесение писать…»
– Послушайте, – устало начал князь, – я увещеваю вас: раскройте, кто вы? Кто внушил вам мысль принять на себя царское имя?.. Вы же видели, чем кончается запирательство. А ведь существуют еще крайние меры… У нас с вами два исхода: или мы о вас все узнаем, или вы все узнаете о наших «крайних мерах»…
– Я сказала все. И не только мучения, но и смерть не заставит меня отказаться от моих показаний!
Князь только скептически покачал головой.
«Ох-хо-хо! Я-то знаю, как отказываются, да еще какие люди… Не тебе чета, милая красавица…»
И сказал, стараясь быть суровым:
– Ну что ж, при таком упрямстве вряд ли можно ожидать помилования…
В ответ она только закашлялась.
– И все-таки передайте Ее величеству: я жду, когда она со мной поговорит.
Князь только махнул рукой и вышел из помещения. Сказал ожидавшему его коменданту:
– Допустите к ней служанку, выведите солдат из камеры и кормите со своего стола. – И прибавил, будто оправдываясь: – А то долго не протянет. И правды не узнаем.
Москва, Коломенское, девять утра.
Екатерина беседует с князем Вяземским. Это их обычная утренняя беседа. Беседа «исполнительного» человека с императрицей: она говорит, а князь Вяземский молча кивает или издает восхищенные восклицания, вроде: «Ну, точно, матушка! Точно так, матушка государыня!»
Екатерина говорит:
– Вместо покаяния она громоздит ложь на лжи. Да и князь хорош! Она открыто водит его за нос. А он серьезно нас спрашивает, можно ли по просьбе разбойницы обратиться за выяснением ее жизни чуть ли не ко всей Европе. Эта интриганка хочет нашими руками известить о своем положении весь мир.
– Совершенная правда, Ваше величество.
– А князь не понимает. Или он действительно потерял голову, или он дурак. Напишите ему: мы-де сора из нашей избы в Европу выносить не привыкли… И пусть продолжает выяснять, кто сия каналья на самом деле и кто подучил ее преступным действиям?
Князь Вяземский проникновенно кивал.
– И еще: пусть он объявит сей лгунье, которая опять просит у меня аудиенции… Смеет просить… Что я никогда!.. Никогда!.. никогда ее не приму, ибо мне известны и преступные ее замыслы, и крайняя ее лживость.
Она позвонила в колокольчик.
Вошел все тот же обольстительный секретарь Завадовский.
– Сейчас, мой друг, – обратилась она с мягкой нежностью к молодому человеку, – мы будем писать письмо князю Александру Михайловичу Голицыну.
Молодой человек восторженно улыбается императрице.
Санкт-Петербург, дворец Голицына.
Князь закончил читать письмо императрицы.
– Ох-хо-хо, – вздохнул Голицын, – опять придется ее на хлеб и воду!
Целый месяц бился в заколдованном кругу бедный князь – то отменял строгие меры, то применял. И все с ужасом ждал, что императрица велит принять «крайние меры», и тогда арестантке придет конец, и так и не выяснит он правды. Но Екатерина к «крайним мерам» отчего-то не прибегала. Вместо этого из Москвы забрасывали его бесконечными повелениями.
«Со второй половины июля матушку вдруг начал интересовать лишь один вопрос: кто она, сия женщина, на самом деле?»
Раннее утро, князь мирно спит в своей опочивальне.
Входит камердинер князя, осторожно будит своего господина:
– Ваше сиятельство… Срочная депеша. Из Москвы. Велено разбудить…
Старый князь спросонок читает депешу:
– «Милостивый государь! Ее величеству через английского посланника донесено, что известная самозванка есть трактирщикова дочь из Праги. Сие обстоятельство, мы надеемся, к обличению обманщицы послужит. И вы немедля должны использовать его. И то, что откроется, Ее императорскому величеству тотчас донести. Генерал-прокурор князь Вяземский».
Хохочущее лицо Елизаветы.
– По-моему, князь, вы сошли с ума!.. Так и передайте тем, кто снабдил вас этой чепухой.
И опять раннее утро в опочивальне князя Голицына. И опять его почтительно будит камердинер:
– Ваше сиятельство, депеша от императрицы.
И опять спросонок с трудом читает бедный князь:
– «Адмирал Грейг имеет подозрение, что распутная лгунья – полька. Вы можете в разговорах с ней узнать незамедлительно, на самом ли деле она есть польская побродяжка…»
И опять камера. И опять умирающая от хохота Елизавета.
– Из-за этого вы разбудили меня?! Чтобы сообщить этот вздор?!
И опять дворец Голицына. И опять его будит растерянный камердинер с очередной безумной депешей в руках.
«Я понимал, что матушка начала сильно нервничать, но что я мог поделать? Молчала разбойница! На этот раз матушке сообщили, что, по слухам из Ливорно, самозванка есть итальянская жидовка».
Сидя на кровати, полусонный князь дочитывал письмо императрицы:
– «И скажите: коли в этот раз она опять не признается в правде, и не послушает наших монарших слов, и вместо признания будет продолжать свои бредни, мы тотчас отдадим ее в распоряжение суда и решим дело по справедливости и суровости установленных нами законов».
Раннее утро. В камере Елизаветы князь Голицын и Ушаков.
– Значит, еврейка? – усмехается Елизавета. И, помолчав, вдруг добавляет: – Передайте императрице, что я не могу и на этот раз принять ее предложение.
– Какое предложение? О чем вы смеете говорить, сударыня?
– А вы до сих пор не поняли? Императрица в который раз делает мне предложение: коли я соглашусь на одну из этих глупостей и признаю себя дочерью трактирщика или еврейкой, я думаю, что мне даже предоставят свободу.
– Не записывай это, болван, – прохрипел князь Ушакову.
– Но передайте вашей государыне: никаких предложений. Только аудиенция. Без нее ничего не будет. Личная встреча.
– Ох, накличете вы, сударыня… Да за такие речи завтра же «крайние меры» последуют.
– Не последуют. Никаких «крайних мер» не будет, – вдруг усмехнулась Елизавета. – Ибо хозяйка наша боится, что при «крайних мерах» я тотчас скажу то, что знаю. Не выдержу и расскажу. А она не хочет этого услышать. Она так не хочет этого услышать, что боится даже встречи со мной… А хочет она, чтоб я только признала, что ничего не было. Была лишь безумная лгунъя, всклепавшая на себя чужое имя.