Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия | Страница: 133

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Пошел вон! – погнал он Микулку.

Микулка стал осторожно, боком, пробираться вдоль выступа стены к Тайницкой.

– Чтобы я более тебя у Тайницкой не видел! Где хочешь хоронись, хоть к татарам беги, а мне на глаза не попадайся, – вдогонку пригрозил Василько.

Затихли осторожные шаги Микулки, Василько остался один на один с убитым. Он подошел к Волку и брезгливо ткнул его сапогом.

Тело Волка покачнулось и вновь застыло. Васильку померещилось, что за ним следят. Он посмотрел на Тайницкую, у двери в стрельню темнела тщедушная фигура Микулки.

– Я тебя!.. – сказал он и пригрозил кулаком.

Микулка метнулся в стрельню, издалека на Василька глянула черная пустота ее внутреннего пространства и тут же затянулась, слилась с темно-серой громадой Тайницкой. Василько нагнулся, одной рукой обхватил Волка за шею, а другой – за ноги, приподнял его и сбросил в ров. Тело Волка оказалось донельзя тяжким. Руки дрожали от напряжения, и в груди будто все ходило ходуном. Но более чем собственное состояние, его занимало, заметен ли Волк со стены. Он всмотрелся в ров. Вначале ему показалось, что снег поглотил заколотого, но потом почудилось, что он видит во рву скрюченное тело. «Надо завтра рано утром послать в ров Пургаса. Пусть присыплет тело снегом, – решил Василько, но тут же передумал. – Нет, самому нужно спуститься в ров».

Он уже собрался уходить, осмотрел напоследок мост и спохватился. На мосту осталась кровь и валялась шапка Волка. Василько стал поспешно и суетливо вытирать шапкой кровь. Шапку выбросил в ров, а место, где была кровь, присыпал снегом.

Глава 44

Если Васильку казалось, что Москва доживает последние дни, так как татары сильны и жестокосердны, а стены пообветшали, погорели и добрых ратников мало, и народишко напуган, ищет утешения в долгих и нудных молитвах, но в Кремле если и было уныние, то оно смягчилось после его же появления. На следующий день после приезда Василька в городе пронесся слух: в осаду сел самый удалой витязь великого князя Юрия.

Как мало нужно людям, чтобы развеять кручину. Стоило родиться молве о прибывшей подмоге, как она дружно была подхвачена и пронеслась по Кремлю подобно порывистому весеннему ветру. Сказывали вначале, что пришло с Васильком сто ратников, затем – уже триста, потом – пятьсот, пока с чьей-то легкой руки не утвердилось ласкающее слух и бодрившее число: тысяча воев, да не простой, а кованой рати. Еще заговорили о том, что явились к одному чернецу святые Борис и Глеб и посулили спасение от поганых. Христиане порешили сотворить крестный ход по стенам, да те стены кропить святою водой и молебны петь, и пост строгий однодневный учинить.

С появлением в граде Василька почувствовал облегчение и Филипп. Но то было не облегчение человека, желавшего переложить на кого-нибудь тяжкую ношу и наконец нашедшего сильные плечи, но было облегчение человека, увидевшего подле себя знающего помощника.

Филипп впервые готовил град к осаде и много мучился от разом навалившихся забот, от диких слухов татарского разорения, множества разноречивых советов, местничества и лукавства сильных людей.

Советы давали все: от крикливого Воробья до ветхого монастырского игумена. И если он принимал совет одного, то другие начинали перешептываться, усмехаться и обиженно косились на того, чей совет принял воевода. Если же Филипп делал по-своему, то советники неодобрительно покачивали головами и вели промеж себя пространные речи о том, что как худо бывало, когда не прислушиваются к словам добрых и знающих мужей.

Улавливал воевода глухое недовольство местной знати, сидевшей веками на Московской земле, однако явной крамолы не было. Скрипела местная знать зубами, хмурилась, но ослушаться не смела, помня казненных отцов и дедов своих.

И это еще крепче убедило Филиппа в верности его помыслов установить в Москве такой устав, когда его слово, хотя бы не очень гожее, стало бы строгой заповедью для всех, без помышлений о том, как оно отзовется на судьбе каждого.

Его мысль должна быть мыслью для всех, его воле обязаны покорно повиноваться, слепо идя на многие лишения, позабыв о ближних и пожитках, поставив во главу угла лишь то, что более всего заботило его и должно, по его твердому убеждению, более всего заботить осажденных: как бы Москву поостеречь!

Он подсознательно понимал, что, наказывая держать Москву не щадя живота своего, великий князь не столько печаловался о граде и москвичах, сколько обо всей Суздальщине и для него Москва не есть огороженное стенами пространство, не тысячи людей, у которых своя судьба, свои помыслы, заботы и малые радости, а крепость, которая должна как можно больше задержать татар и дать столь необходимое время для сбора за Волгой дружин младших братьев и племянников и всей, еще не тронутой вражеским копьем, земли. И в этом Филипп видел единственную мудрую, хотя и жестокую правду, которая была необходима для сохранения такой дивно украшенной и привольной Залесской стороны.

Помыслы же Василька о том, чтобы, все побросав, подняв в дорогу только животину, необходимые пожитки, с чадами и детьми идти на общее для всех христиан место сбора, он отвергал не только потому, что они не были согласны с замыслами великого князя и грозили многими потерями от холодов, метелей и бескормицы, но и оттого, что они были непривычными, трудновыполнимыми и потому казались нелепыми.

Филипп уже другую ночь не смыкал очей. Усталость пока не брала его, только лицо поосунулось, очи покраснели, и от них потянулись к переносице темные круги. Он даже шутил, что благословил его Господь на бессонные очи. Но сегодня он столько ездил верхом, столько наказывал, бранился, смотрел и ходил, что к концу дня истомился вконец. Оттого он не поехал, как было задумано, на княжий двор, а поворотил коня на собственное подворье.

В пути воевода старался не смотреть по сторонам, а все глазел на подрагивающий круп идущей впереди кобылы слуги. Он невольно слышал властные голоса сопровождавших его людей, приказывающих освободить дорогу. С каждым их окриком ощущал на себе множество вопрошающих и просящих взглядов черни и остерегался, как бы кто-нибудь из христиан не вцепился бы в стремя и не запросил хлеба, тепла, вспоможения. Он на то и ответить толком не сможет: осадные дворы малы и уже забиты осажденными, а жита мало, и бережет он его крепко, надеясь на длительную, изнурительную осаду.

Иной раз Филиппу казалось, что он находится меж двух огней: с одной стороны именитые, с другой – посадские и крестьяне с окольных сел. Ранее он остерегался только сильных, но теперь, когда мизинное племя выросло числом, все более чувствовал в нем могучую и буйную силу, пока притаившуюся, присматривающуюся, но готовую вот-вот сорваться с места и в один миг расплющить его вместе с семейством и дружиной. Он утешал себя тем, что некому возглавить это шумливое, пестрое воинство, но именно сейчас на него нашло озарение: «А Василько? Разве он не из черных людей, не из посадского предградия? Сметут меня и бояр, а его посадят на Москве воеводой! Ищи потом, кто прав, кто виноват. Только пойдет ли он за крамольниками? Больно поослаб духом Василько».