Татары, державшиеся кучно, разъехались, давая товарищу место в своем ряду. Один из них, бывший в шеломе, обернулся и что-то прокричал. Из-за храма Параскевы Пятницы выехал приземистый всадник, за которым как-то безвольно и неловко, то прямо, то боком, бежал человек. Руки его были связаны спереди путами, другой конец которых держал выехавший всадник. Одеяние повязанного против воли останавливало на себе недоуменный взгляд: как может он пребывать на ветру, на морозе, на снегу беспокровен, бос и почти наг. На нем была только одна ветхая, порванная на боку сорочка; ветер надувал и пузырил ее, обнажая наготу полоняника и разметывая его слипшиеся русые кудри; лицо казалось одеревеневшим, густо покрытые инеем брови и жидкая борода делали его похожим на необычное сказочное существо.
Гул на стенах стал стихать.
– Кто это? – нетерпеливо спросил посадский.
– Полоняник, – нехотя ответил Василько.
Ему сделалось опять досадно на шумного соседа и захотелось получше рассмотреть полоняника. Он направился в сторону Владимирской стрельни, с каждым мигом убыстряя шаг из-за боязни, что там, на торгу, сейчас случится очень важное, а он его проглядит. Он сейчас подсознательно видел в этом полонянике свое будущее и желал познать его. И душевное состояние, владевшее Васильком, дружно охватило других осажденных. Их возбужденные и нервные голоса стихли. Василько подошел к толпившейся подле воеводы знати и стал робко в стороне от нее, едва протиснувшись к внешнему краю стены около двух облаченных в брони, с личинами на лицах дружинников.
Он увидел, что тот самый татарин, который ранее подъезжал близко к воротам и был обстрелян, опять замахал руками и стал вопить горожанам, чтобы не стреляли. Затем он нехотя и с опаской, словно был понуждаем, подъехал к Владимирской стрельне, остановил коня чуть подальше от того места, откуда ранее кричал. Изо рта его мохнатого, покрытого инеем коня вырывался густой, быстро растворяющийся пар. Василько пристально вгляделся в татарина, который был первым вестником давно пугавшего воинства и потому невольно занимал.
Василько ожидал увидеть непривычный и неприятный облик, но, к своему удивлению, ничего необычного в нем не обнаружил. Его продолговатое лицо с дужкой усов кого-то напоминало. Василько решил, что этот татарин не есть посланник из далеких порождающих ненасытных и жутких ворогов земель, а напоминает ему хорошо знакомых болгар. «Да это – толмач болгарский!» – догадался он и затосковал от того, что татары, задумав положить русскую землю пусту, подготовились изрядно: отобрали среди униженных и полоненных народов и толмачей, и проводников, и, наверное, ратников.
Он понял, что приход татар не есть легкомысленный и стремительный набег ради пожитков; еще теплившаяся в душе призрачная надежда, что вороги убоятся задуманного и поворотят прочь при виде высоких стен, глубоких рвов и крутых валов Москвы, ощутив невозможность прокормить ратников и коней в лесистом холодном и заснеженном краю, осознав необъятность земли, которую они пожелали покорить, оказалась призрачной.
Василько сейчас не только в который раз подумал о близкой погибели, но впервые утвердился в том, что татары сядут на родной земле надолго и прочно.
К толмачу приехал другой татарин, тянувший за собой повязанного полоняника. Лицо недруга показалось таким широким и плоским, что Василько вспомнил полную луну на ночном небе. Очи татарина почти не были заметны, будто вместо них были две широкие и узкие прорези.
Татарин держал себя удручающе свысока, как бы давая понять осажденным, что не только не боится их, но даже презирает за худую и тесную жизнь в лесах, за слабоумие и податливость, а также за нерадивость и малодушие их правителей. Он не обращал внимания на полоняника, горделиво посматривал на стены.
Полоняник же встал чуть в стороне и сзади татарина, съежившись и низко наклонив голову, будто стыдился своей наготы и посрамления. Его лицо и высокая угловатая фигура показались Васильку знакомыми. Он внимательно всмотрелся в него, мучительно напрягая память и пытаясь опознать, как его слух резанул голос Воробья.
– Мирослав! Мирослав! – кричал Воробей так, словно своим криком силился поставить вокруг сына незримую и плотную стену, способную обогреть и защитить его.
На пряслах зашумели. Василько посмотрел туда, откуда раздавался голос Воробья, но не увидел закрытого людьми боярина.
– Мирослав!.. Сын! – еще раз крикнул Воробей. – Да что же это? – недоумевающе и с надрывом добавил он.
Татарин, который держал за путы Мирослава, обнажил саблю и повернулся к полонянику. Мирослав поднял лицо и посмотрел на татарина. Васильку показалось, что Мирослав и татарин смотрели друг на друга нестерпимо долго. Он ощутил себя на месте несчастного, и по его спине пробежал сковывающий озноб. Мирослав поднял вверх связанные руки так, что его локти оказались на уровне лица, а кулаки закрывали голову.
– Сейчас зарубит! – мрачно и уверенно произнес стоявший рядом с Васильком дружинник.
– Мирослав, сын! – уже хрипел неподалеку Воробей.
Татарин привстал в седле и, перевесившись в сторону полоняника, взмахнул саблей. Крики негодования и изумления пронеслись по стене.
– Миро!.. – возопил Воробей и резко осекся.
Дружинник, напророчивший гибель Мирослава, выругался, оттолкнул Василька и со словами: «Я им сейчас, псам!» вскинул лук. В татар роем полетели стрелы. Они уже мчались по торгу прочь от ворот. В круп коня, на котором восседал зарубивший Мирослава татарин, попала стрела. Конь замедлил бег, взбрыкнул. Татарин зло и отчаянно принялся его хлестать, конь, повинясь наказу, вынес седока за храм.
Перед воротами остался лежать зарубленный Мирослав. Оттого что его сорочка почти сливалась со снегом, Василько не сразу разглядел, что он лежит ничком, подогнув ногу и отбросив в сторону руки. Подле его головы и плеча расползалось бурое пятно. Васильку почудилось, что пальцы Мирослава с затухающей частотой скребут потоптанный копытами татарских коней снег.
Пургас после пленения Василька сидел безвылазно в подошвенном мосту Тайницкой стрельни. Он забился в угол, загородился от стороннего взгляда детьми, женками и стариками и все опасался, как бы его тоже не повязали и не увезли неведомо куда.
Ему было стыдно прятаться за слабых и немощных, ловить на себе их вопросительные и любопытные взгляды. Особенно донимали Пургаса чада; чумазые от чадившего в огромном котле огня, закутанные в овчины и повои, они собирались вокруг Пургаса и в упор рассматривали сидевшего на корточках взрослого дядю. Копали пальчиками в носу, облизывали губы, сосали персты, доверчиво улыбались. Самый бойкий и смелый из них, круглощекий, с перепачканным сажей лбом и носом карапуз, спросил: «Зачем сидишь, дядя?» Пургас, густо краснея, сказался больным, а про себя проклинал немилосердную холопью долю, пожелал немедля выбежать из подклета, но никак не мог осилить страх. Только весть о приходе татар сорвала его из немилого убежища.
Он выбежал на воздух и поспешил к лестнице. У лестницы ему пришлось пообождать, когда поднимутся крестьяне. Еще вчера они бы пропустили его, но сегодня, когда Василько то ли сидел взаперти, то ли его вообще лишили головы, никто не мог доподлинно сказать, кем же ныне приходится Пургас. Стал ли мордвин вольным, либо продолжал пребывать в холопах, а может, ищут его люди воеводы, дабы тотчас лишить живота, или оказался Пургас изгоем, и будет его поникший вид вызывать у крестьян сожаление, и ходить тогда Пургасу неприкаянным до тех пор, пока либо татарин голову отрубит, либо найдет он себе нишу на самом дне глубокого житейского моря.