Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия | Страница: 202

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Внезапно настолько простая догадка поразила его, что он даже подивился, как не сгадал о ней ранее. Он попросит бересту и писало у татар, как будто бы для того, чтобы записать, какие травы Янке надобны, как из них отвары готовить и когда те отвары пить надобно.

«Нужно выйти во двор, найти юного ордынца, так похожего на Янку, и у него попросить бересту и писало», – решил он и тут же замер, пораженный мыслью, что юный ордынец – сын Янки. Почувствовал ревность, обиду и печаль. Опять прожитая жизнь показалась беспутной и бесцельной. Захотелось завыть, биться головой об пол, рвать руками ненавистную плоть. Ведь висит на нем еще один великий грех: загубил он в себе дар Божий сначала необузданной гордыней, затем бездельным сидением в селе, страхом.

Вспомнил свое страстное желание стать таким же удалым и сильным богатырем, как Александр Попович. Сколько лет минуло с той поры. Но не о нем сейчас складывают былины, не о нем рассказывают на торгу скоморохи, а о каком-то рязанце Евпатии Коловрате. В то время как он исходил трясцою перед кривым и старым татарином, Евпатий со своей малой дружиной великую язву поганым учинил.

Чернец Федор еще до татарщины утверждал, что Господь дает каждому человеку особый дар, и сколько надо тому человеку приложить усилий и разума, чтобы этот дар расцвел в его душе на благо христианам, для украшения земли Русской. «А может, мой дар в том, чтобы людям добро приносить? Да ведь я тем и занимаюсь не один десяток лет… Может, плохо?.. Кто знает? – размышлял Василько, представив лик чернеца. – Перед татарами, на самое Рождество, я, стоя на хорах своей покосившейся церквушки, задумался об истине человеческого бытия. Что-то ухватил, будто немного приоткрыл плотную завесу, да так и опустил ее. Потом думал о том не раз, да все пустое в голову шло. А может, напрасно я думал о том, о чем мне знать не нужно? Может, надо человеку делать то, что наказал ему Господь: душу от зла беречь, детей растить да наставлять на путь истинный и, найдя в себе божественную искру, не дать ей угаснуть, разжигать ее на пользу христианам и матушке-земле. Как все просто, и как все сложно, трудно. Кто из людей, которых я знал, исполнил этот урок?»

Он попытался припомнить всех людей, с которыми знался за свою жизнь. Безмолвные родные и знакомые лица с трудом возникали в сознании. Василько усилием воли заставлял их на мгновение замирать. В памяти всплывали их деяния – иногда он даже слышал их голоса.

Василько перебрал почти всех, кого хотя бы немного помнил, и выделил из этой длинной череды только мать, да и то с некоторыми сомнениями.

От многих раздумий у Василька разболелась голова, и он решил выйти на двор. Но едва он открыл дверь и переступил порог, как перед ним вырос могучий и высокий татарин с круглым мясистым лицом и редкими обвислыми усами. Татарин что-то прокричал и ткнул наконечником копья в грудь Василька.

При тускнеющем свете угасавшей вечерней зари его узкие и маленькие глаза напомнили Васильку безумный и беспокойный взгляд медведя. Он вернулся в клеть, лег на лавку и уснул.

Глава 94

Иногда Василько задумывался: изменилась ли его душа с тех пор, как он покинул родительский кров? И приходил к убеждению, что будто бы не изменилась, только утратила веру в свое высокое предназначение и правоту заведенного людьми порядка, юношескую мечтательность, накопила усталость и мудрость.

Все, что было заложено в его душе от рождения, хорошее и дурное, осталось с ним. И если плохое под влиянием той жизни, что окружала его во Владимире и которой он жил в собственном селе, ранее часто проявлялось в нем, обжигая и обижая людей, то теперь оно притаилось, заглушенное совестью и желанием устроить душу.

Перемена произошла с ним потому, что он старел и все чаще думал о смерти и уже сторонился полного пагубных страстей мира. Но более всего он ощутил желание перемениться после гибели родного города, Москвы.

Если бы у него не было совести, то он наверняка бы забыл о горестной осаде и своей измене. Но душевные муки оказались такими невыносимыми, что только вера во Христа удерживала его от попытки наложить на себя руки. Он желал для себя лютой погибели и в то же время опасался, что не искупит ею своих тяжких грехов. И Василько решил жить. Покинул московское пепелище, дав себе слово никогда не видеть Боровицкий холм.

Он направился в свое село. Пришел, донельзя обессиленный, стуженный. А там уже привычная картина: следы разорения, запустения и огня. До темноты безуспешно пытался найти съестное. Просидев у костра звездную и холодную ночь, он, как только рассвело и прекратился отдаленный волчий вой, отправился к Савелию. Брел уже из последних сил, гонимый надеждой, что хитроумный крестьянин избежал погибели.

Дворишко Савелия был пожжен, но на пожарище уже высилась невеликая, наспех срубленная клеть. Савелий встретил гостя у порога клети. Ни радости, ни удивления не выказал, вел себя так, словно ожидал Василька и к встрече готовился. В клеть гостя не пригласил. Рассказал, как отсиделся от татар в лесу, поведал, что в бегах бесследно исчезла Улька, а жена померла, молвил, что живут у него вдова поколотого на Рождество Ивашки да дети ее; жаловался на великую нужду, бранил нещадно татар. Затем замялся, несколько раз смущенно хмыкнул, отвел глаза в сторону и со стыдливой улыбкой намекнул Васильку, что ему нужно возвращаться, дабы успеть засветло добраться до села.

Василько был уверен, что не дойдет до села. Шел прямиком, по лесу, его кружило и качало. Снег будто умышленно цеплялся за ноги. Деревья вплотную подступали к дороге, и их полусонная угрюмость угнетала. От холода деревенели и ныли пальцы.

Кроме слабости и нестерпимого голода еще обида лизала его сердце. Ведь собственный крестьянин погнал прочь, даже гнилыми хлебами не угостил. Казалось, что он находится на дне жизненной ямы, из которой уже не выбраться, и что страдания его и есть наказание Господне.

Василько пал на колени и, подняв лицо на затянутое облаками хмурившееся небо, вскинул руки. Каялся в грехах, молил прощения, просил дать ему силу. Внезапно услышал протяжный и высокий, похожий на жалобный стон звук, перешедший затем в нараставшие скрежет и треск. Обернулся. Стоявшая неподалеку, подле дороги, высокая и с виду крепкая ель стала клониться и падать. Ему почудилось, что она придавит его. В сознании промелькнули удивление, потому что ель падала будто бы беспричинно (ведь было безветренно), потом догадка, что вот она, кара Божья… Он повалился, прикрыл голову руками и зажмурился. Ель рухнула вблизи от Василька, обдав его снежной пылью и ударив по ногам колючими и упругими ветвями.

Тут же лучи солнца пробили толстое небесное покрывало, подожгли золотистым светом усеянный иглами снег, седое одеяние берез и похожие на наконечники копий верхушки елей. Все, что окружало Василька: и лес, и снега, и дорога, и небо, и казалось ранее таким неприветливо-грубым, равнодушно-угрожающим к его судьбе, теперь преобразилось. Оно бодрило, навевало надежду, рождало силу, звало отыскать ту заветную сторонушку, о которой он столько слышал еще во младенчестве.

Василько дошел до села. На дворище старосты Дрона нашел немного жита и несколько дней, пока не окреп, питался им.