– И Суздальскую землю хотят полонить?
Молчание Петрилы показалось Васильку зловещим. Он почувствовал, как нервный озноб пробежал по спине.
– О Суздальской земле не ведаю, а Рязанской точно пусту быть! Скучать тебе на службишке не придется, но и милость познаешь великую, – заверил Петрила.
Василько поднялся из-за стола и, скрестив руки на груди, зашагал по горнице. Петрила не сводил с него настороженно-вопросительного взгляда.
– А если не совладают татары с рязанцами?
– Такого быть не должно. Стоят татары подле рязанских рубежей и ратным духом злопыхают. Им уже вся степь покорилась.
Василько опять сел за стол, взял с блюда пирог и стал есть. Он был не голоден, но желал хоть на миг отвлечься от соблазнительных и тревожных речей Петрилы.
Его звали служить люди, которых он никогда не видывал, норов которых был загадочен, но о которых он так наслышан, что одно упоминание о них невольно заставляло настораживаться.
– Сидение твое добром не кончится! Покажи же удаль молодецкую, разомни резвы ноженьки. Соглашайся же! – продолжал настаивать Петрила.
– Негоже родную землю забывать! – веско рек Василько. Он не столько хотел донести до сознания Петрилы эту истину, сколько сам желал окончательно утвердиться в ней.
Петрила засмеялся дребезжащим и недобрым смехом.
– Что дала тебе твоя земля? На твоей земле куны не растут. Ты за нее с кем только ни бился и получил за свои труды бесчестие. Сидишь в сельце и дрожишь как осиновый лист. Помысли же о себе: один раз на белом свете живешь. Я зову тебя к великому и сильному государю, который даст тебе сотню, а может, и тысячу ратников. Будут у тебя честь и слава; тот же великий князь владимирский будет ползать у твоих ног! А ты такие речи глаголешь, о земле печалишься, как смерд вонючий. Я так мыслю, где в силе мы, там и земля наша.
– А отцов и дедов обычаи забыть? Что тогда обо мне люди скажут? Верно, нелестное скажут, осудят.
– Да отцы нашей славе радоваться будут! Какой родитель не возрадуется от удачи своего чада? А о том, что смерды о нас скажут, я знать не хочу. Как буду я в силе, приумолкнут злые языки.
– Как же мы уживемся среди татар? – не унимался Василько. – У них и повадки, и обычаи, и вера другая. Без людишек наших, без веры, без окоема, лесов и рек как прожить можно?
– Будет тебе много сел! – в сердцах вскричал Петрила. – И леса будут, и веру твою никто не отнимет (они к иноверцам терпимы), все будет, только служи честно и грозно.
– Кем же я буду тогда: суздальцем или татарином?
– Какая тебе охота суздальцем быть? Через месяц от того Суздаля, может быть, одни головешки останутся, – проговорился Петрила. – Ты же разумен, Василько! Потому и боялись тебя во Владимире. Боятся не столько сильного, сколько умного. Потому и подвели тебя под княжий гнев. Ты думаешь в селе отсидеться? Как бы не так. Подзабудут тебя твои владимирские доброхоты – встречай незваных гостей. Перед тобой сейчас две дороги: одна – по своей воле к татарам, другая – в изгнание либо соседи сожрут с потрохами и не подавятся. А ты все о земле печалишься, обычаи тебе дороги, холопы да смерды любы… Да те же смерды, видя твою слабость, будут изгаляться над тобой, тот же Савелий не только на порог, но и за версту тебя к своему починку не подпустит!
Петрила говорил увлеченно, словно думал о том не один раз и, найдя истину, крепко в ней утвердился; иногда повышал голос, придавая своим словам настойчивость и убежденность.
Будто гладко глаголил он, но чем более убеждал, тем сильнее Василько чувствовал несогласие и возмущение. Было в речах гостя что-то ненужное, мелочное, уже слышанное и отвергаемое. Думалось, что покусился Петрила на стержень, на котором родная земля держится; казалось, что поносит он не только князей и матушку-землю, но и Христа, Богородицу, предков, всех христиан и добро, что с таким трудом приживалось в мире.
Васильку было нелегко осилить пытливый взгляд Петрилы, так и тянуло отвести глаза. Но он сдержался. В очах Петрилы плясали желтоватые блестки; то ли от свечей такое играние учинилось, то ли сидел в них хитрый и наглый бес.
– Не нужны мне твои посулы! Не поеду я к твоему поганому государю! А тебе, Петрила, путь чист! – молвил Василько, чеканя каждое слово. Он облегченно вздохнул, оттого что осилил казавшееся дьявольским искушение. Петрила же был ненавистен ему; и обычаи его мнились похабными, и лик его казался мерзостным, и дух он источал донельзя тяжкий.
Петрила сидел как болван. Ни один мускул не дрогнул на его лице, только потух в очах бесовский свет. Наконец он не выдержал, покачал головой и рассмеялся. Смех его показался Васильку зловещим.
– Еще увидимся, – пригрозил он напоследок.
Уже давно отъехал донельзя беспокойный гость – Василько, как ни старался, не мог обрести душевного равновесия. Он спустился во двор. Тявкнул лежавший у ворот пес. Над головой закружилось в редком хороводе каркающее воронье. Либо вещали скорую перемену, либо кликали неслыханную беду. Кто его знает? Только неуютно и одиноко почувствовал себя Василько на белом свете.
Который день Карп пребывал на господском подворье. По воле Василька крестьяне валили лес, возили его на господский холм, метали покосившийся тын, тынили новый.
Карп просыпался затемно, поеживался, почесывался, творил зевоту, пил квас, ел хлеб, облачался в драный на локте овчинный кожух, нахлобучивал на голову шапку и вон со двора.
На востоке уже серел небосвод. Тускнеющие звезды молча расставались друг с другом до следующей ночи. Снег зло и назойливо поскрипывал под ногами. Редкие звуки, будь то воротный скрип, людской говор, хриплое петушиное пение, отчетливы и навязчивы. Дорога взбирается на гору, впереди растет и надвигается двор Василька. Казался он Карпу великаном, еще не пробудившимся от глубокой спячки, источал силу, грозу и достаток.
У господских ворот уже толпились крестьяне. Ждали старосту Дрона; переминались с ноги на ногу, размахивали руками и били себя по бедрам – ветрено и студено на горе, – чинили промеж себя гожие и иные речи. Сегодня крестьяне говорили о смерти ключника Анфима. Преставился старец третьего дня, ночью: вечером лег на бочок, а утром нашли его уже холодным. Дивились крестьяне, что как-то наспех, без должного почтения, снесли со двора ключника: даже кости его земле не предали – покоятся они в дубовой колоде на церковном дворе, ждут красной весны; вполголоса осуждали Василька, не пожелавшего проститься с Анфимом.
Завидев приближающегося старосту Дрона, крестьяне замолкли, почтительно расступились перед ним. Дрон небрежным кивком ответил на их разнобойные приветствия; у ворот остановился, озабоченно осмотрел собравшихся, нахмурился, увидев Карпа, и несколько раз негромко, но настойчиво постучал в ворота. Заспанный Павша отворил ворота – крестьяне потянулись за старостой на задний двор. Там навалено снега на девять пядей. Снег лежал мягким волнистым покрывалом; только узкие и кривые тропы портили его нежную гладь; и петляли они, скрещивались, заманчиво разбегались в разные стороны.