– Ага! – Если можно представить себе лукаво ухмыляющийся булыжник, то именно его и наблюдал в этот момент Николаша. – А вы, значит, все это в комплекте для себя приглядывали, но думали, что спешить некуда. Можно еще погулять. Гордеев-то вечным казался. А куда хромоножка денется? Ну а нынче, значит, заторопились, пока шустрый Опалинский вас не обскакал… Как это вы выразиться изволили: «задумал я повернуть жизнь»…
– Матвей Александрович! – рыдающим голосом воскликнул Николаша. – Мы с Машенькой любим друг друга! Судите сами: мы с детства дружны, я у них в доме много лет за своего, а с Опалинским она и двух слов не сказала. Все знают: пока тут был, он все вечера у Златовратских просиживал, ухлестывал напропалую за тремя сестрами разом… Но Машенька моя никогда поперек воли отца не пойдет, выйдет за постылого, который на ее деньги польстился, в договор с Гордеевым вступил против чести и совести. Так она добродетель понимает, и я ей не судья… Даже, если хотите, уважаю ее за это, следы ее в пыли целовать готов… – («Ого! – подумал Николаша. – Как я развоевался-то. Маман бы непременно одобрила!») – Да, я вам безразличен, неприятен, может… Но Марье-то Ивановне вы добра хотите?.. И вот еще… Дело-то! Оно-то вам точно не безразлично, а Иван Парфенович, пожалуй, разобраться в Опалинском уж не успеет. Времени не хватит. Что ж, скажите теперь напрямики: сможет ли молокосос Опалинский гордеевскую империю на себя взять и Машеньку мою счастьем и покоем обеспечить?
– Дело он развалит в момент, это я точно скажу. Насчет же женского счастья, простите, некомпетентен.
– В наших с вами силах всего этого не допустить.
Николаша снова стал серьезен и предельно собран. От давешней экзальтации не осталось и следа. На гладких щеках горел румянец. Снежинки не таяли в пышных волосах и играли алмазами. Страхолюд Печинога невольно залюбовался красотой молодого человека и от души пожелал тихонькой хромоножке счастья с ним.
– Если я на Машеньке женюсь и дело приму, я первым делом выскочку в Петербург отошлю и все дела вам, Матвей Александрович, передам… Право, в голове-то все одно крутится, и я уж думал не раз: если б Гордеев вместо Опалинского вас задумал, я бы, пожалуй, отступился, ей же богу! Что я – повеса, одни намерения пока. А вы – сильный, мужественный, честный, специалист уникальный, в самом расцвете сил. Отдал бы вам Машеньку, рыдал бы, головой об стену бился, но – отдал бы…
– Как это?! – растерялся Печинога. – Зачем это? Это никому не надо!
Блестящий инженер и статистик, неплохой математик и геодезист, он совершенно не умел следить за скрытыми движениями человеческой души. Открытое же их выражение вызывало у Печиноги состояние, близкое к ступору.
– Вы – благородный человек! Благородного человека сразу поймешь, этому меня матушка научила. Вы не то что этот Опалинский… Но слушайте ж дальше. Дальше я хочу Петю, своего лучшего друга, от бутылки отучить и тоже к делу приставить. И тогда мы с ним торговлей займемся, а вы будете полновластно на прииске заправлять…
– Слушайте, я вас, Николай Викентьевич, не понял… Что ж Гордеев? У него ж, по вашим же словам, совершенно другие планы.
– Гордеев умрет быстрой и легкой смертью, будет оплакан и с должными почестями похоронен.
– А как же он умрет?
– Понервничав из-за волнений на прииске. Он туда непременно поедет, а там сосуд лопнет и… адью, Иван Парфенович!
– Откуда ж волнения возьмутся?
– Мы с вами их и организуем.
– Та-ак…
– Именно так, Матвей Александрович! Вы на Гордеева больше десяти лет, как вол, отпахали. И за инженера, и за управляющего. Каков Уткин был – все знают. О вашей честности былины рассказывают. И что ж? Он вам этим Опалинским, считайте, в лицо плюнул. Что ж, утретесь? Пускай! Боги не суетятся. Пусть я негодяй и мерзавец. Так вы хотели обозначить? Допустим и это… Но вот еще Машенька есть, которая меня с детства любит, Петя, под гнетом отца вовсе погибающий, и дело, которому вы десять лет жизни отдали и которое приезжий неуч вмиг уничтожит… Решайте теперь сами… А Гордеев, между прочим, на свете неплохо пожил. Дай бог каждому столько сделать…
– И мне это надо решать? – с какой-то детской растерянностью спросил Печинога. – Почему ж вы без меня не можете?
– Да потому что лучше вас никто гайки с рабочими закручивать не умеет, – простодушно улыбнулся Николаша. – Вы и меру знаете, и просчитать все можете до последней запятой. Да и сами вы для них – вроде красной тряпки, каковых, сказывают, испанские быки не любят…
– Зачем же мне нынче рабочих дразнить, если позже я всем командовать буду?
– Вы же давно негодных поувольнять хотели. Так? Гордеев тянул, боялся беспорядков. Вот и будет вам повод сделать как хотите. Всех смутьянов – вон. А после покажете им разницу. Так-то при Гордееве было, а так – при Печиноге. Хорошо работаем, хорошо живем. А кто не хочет хорошо работать или желает бастовать – пусть катятся. Сибирь большая. Правильно я рассуждаю?
– Правильно-то правильно… а только…
– Пока суд да дело да уляжется все, вы хоть отдохнуть сумеете… Вы отпуск-то брали когда?
– Да нет как-то… Зачем мне… Зимой работы мало…
– Ну вот. Съездите куда-нибудь, мир поглядите. Хоть в Москву… Вера довольна будет.
– Вера?!
– А то. Вы уж извините, Матвей Александрович, я не знаю, как вы думали, но Егорьевск – городок небольшой, новостей мало, а вы у нас личность очень даже заметная… Со своей стороны вам скажу: Вера Михайлова – женщина удивительной, истинно русской красоты и ума. Я с хозяйкой ее, Софи, очень дружусь, так она прямо так и сказала: «Я в петербургском свете таких разумных редко встречала. Представляете, Николаша, – это она мне говорит, – Вера нынче стихи стала на латыни писать. А раньше по-французски понимать научилась…» Вот это, я вам скажу, народ. Это его пробуждение. Да одна беседа с Верой – лучше года агитации господ Коронина со сподвижниками… Да что я говорю, вам-то это лучше меня известно! – Николаша подмигнул Печиноге.
Печинога сидел окончательно растерянный, приоткрыв рот.
Воронок, привыкший к отвлеченности хозяина, бежал, бодро перебирая мохнатыми ногами и скаля желтые зубы в сторону Каурки. Каурка прядал ушами и взбрыкивал.
Леокардия Власьевна сидела в кресле в гостиной и внимательно глядела на вытертую обивку стоящего напротив дивана. Возле нее на этажерке стояла тарелка с масленичными блинами и миска со сваренными в мешочек и рубленными с солью яйцами. Время от времени Леокардия Власьевна не глядя, на ощупь сворачивала в трубочку верхний блин, макала его в яйца и быстро, хищно откусывала. После снова замирала в неподвижности. Движение было столь стремительным, что полужидкий желток не успевал капнуть. Вся картина напоминала бытие какого-то опасного насекомого вроде богомола и вызывала неприятное, почти гадливое ощущение.