Самый жестокий месяц | Страница: 103

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Несколько дней спустя Гамаши, включая и Анри, были приглашены на вечеринку в Три Сосны. Стоял солнечный весенний день, зеленые листочки распустились, и деревья отливали всеми оттенками зеленого. Они тряслись по грунтовой дороге под балдахином свежей зелени, сияющим, как витражное стекло в Святом Томасе, и вдруг обратили внимание на необычную активность у одной из обочин. И хотя Гамаш толком еще не видел, что это такое, он понял, что возле старого дома Хадли происходит какое-то действие, и спросил себя, уж не решили ли жители снести его. Какой-то человек вышел на середину дороги и показал им на обочину. Месье Беливо, в комбинезоне и малярной кепке, улыбался:

– Bon. Мы все надеялись, что вы приедете.

Бакалейщик наклонился к открытому окну машины и погладил Анри, который высунул морду над плечом Гамаша, чтобы посмотреть, с кем это разговаривает хозяин, отчего возникло впечатление, будто за рулем сидит собака. Гамаш открыл дверцу, и Анри выпрыгнул из машины под приветственные крики жителей, видевших его в последний раз еще щенком.

Не прошло и нескольких минут, а Рейн-Мари уже стояла на приставной лестнице и отскребала шелушащуюся краску со старого дома. Гамаш тем временем счищал лишайник с наличников на окнах первого этажа. Он не любил высоты, а Рейн-Мари не любила наличников.

Он скреб, и у него возникало ощущение, что дом стонет, как Анри, когда Гамаш треплет его за уши. Стонет от удовольствия. С дома соскребались годы разложения, годы небрежения, печали. Дом возвращали в его исходное состояние, искусственные наслоения снимались. Быть может, он стонал все время? Быть может, старый дом стонал от удовольствия, когда наконец его посетили люди? А они считали его злобным.

Нет, жители деревни вовсе не собирались сносить старый дом – они пришли, чтобы дать ему еще один шанс. Они возвращали его к жизни.

Он прихорашивался на солнце, сиял свежей краской. Люди вставляли новые окна, другие чистили дом изнутри.

– Хорошая весенняя уборка, – сказала Сара, владелица пекарни, поправляя длинные каштановые волосы, выбившиеся из узла на затылке.

Разожгли мангалы под барбекю, и жители деревни подходили, чтобы выпить пива или лимонада, поесть бургеров и сосисок. Гамаш взял пиво и остановился, глядя с холма на Три Сосны. В деревне царил покой. Здесь были все – старые и молодые, даже больных привели, усадили их на садовые стулья и дали кисти, чтобы каждый житель деревни приложил руку к дому Хадли и снял с него проклятие. Проклятие боли и скорби.

Но больше всего – одиночества.

Не было здесь только Клары и Питера Морроу.


– Я готова, – пропела Клара из своей мастерской.

Лицо ее было покрыто краской, и она вытирала руку о масляную тряпку, слишком грязную, чтобы от нее был какой-то толк.

Питер стоял у ее студии, успокаивая себя. Он глубоко дышал и читал про себя молитву. Молитву-мольбу. Он молил, чтобы картина Клары оказалась истинно, неоспоримо и непоправимо ужасной.

Он давно перестал сражаться с тем, от чего бежал с детства, от чего прятался, хотя эти слова преследовали его при свете дня и во тьме ночи. Он разочаровал отца, который хотел, чтобы сын всегда был лучше всех. Но Питер знал, что его ждет неудача. Всегда находился кто-то лучше.

– Закрой глаза.

Клара подошла к двери. Он сделал, как она велела, и почувствовал, как ее маленькая рука опустилась на его плечо, направляя его.


– Мы похоронили Лилию на деревенском лугу, – сообщила Рут, подходя к Гамашу.

– Мне очень жаль, – сказал он.

Рут тяжело опиралась на трость, а за ней стояла Роза, превратившаяся в красивую, здоровую утку.

– Бедняжка, – сказала Рут.

– Счастливица, она была объектом такой сильной любви.

– Любовь ее и убила, – возразила Рут.

– Если бы не любовь, она умерла бы раньше.

– Спасибо, – сказала старая поэтесса и повернулась посмотреть на старый дом Хадли. – Бедняжка Хейзел! Она так любила Мадлен. Даже я это видела.

Гамаш кивнул:

– Я думаю, зависть – самое сильное чувство. Она вынуждает нас делать немыслимые вещи. Зависть поедала Хейзел. Зависть пожрала ее счастье, ее удовлетворенность жизнью, ее здравый смысл. В конце Хейзел была ослеплена горечью и не могла увидеть, что у нее уже есть все, что ей нужно. Любовь и дружба.

– Она любила не умно, но слишком сильно. Кому-нибудь следует написать об этом пьесу, – сказала Рут, горестно улыбнувшись.

– Ничего из этого не получается, – возразил Гамаш. И после секундного молчания произнес, словно для себя: – Близкий враг. Это ведь не другой человек, верно? Это мы сами.

Оба посмотрели на старый дом Хадли и на жителей деревни, приводивших его в порядок.

– Все зависит от того, что это за человек, – сказала Рут, и тут на ее лице появилось удивленное выражение. Она показала на лес за старым домом Хадли. – Бог мой, я ошибалась: в конце сада обитают феи.

Гамаш повернулся в ту сторону. Там, в самом конце сада, двигались какие-то пушистые метелки. Потом появились Габри и Оливье, тащившие охапки срезанного папоротника.

Рут торжествующе рассмеялась, но вскоре ее смех стих, и на суровом лице старой поэтессы осталась лишь едва заметная улыбка.

– «Говорю вам тайну. – Она кивнула на жителей деревни, работающих у старого дома. – Мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся».

– «Во мгновение ока», – добавил Гамаш.


– Готов? – спросила Клара чуть ли не писклявым от возбуждения голосом.

Она работала не прерываясь в преддверии приезда Фортена. Но потом это перешло в новое качество. В гонку, чтобы скорее перенести на холст то, что она видела, что чувствовала.

Наконец она добилась своего.

– Ну все, можешь смотреть.

Питер распахнул глаза. Ему потребовалось несколько секунд, чтобы осознать, что он видит. Это был громадный портрет Рут. Но такой Рут он еще не видел. Видел другую. Однако сейчас, глядя на портрет, он понял, что видел и такую, но только мельком, под странными ракурсами, когда она не подозревала, что на нее смотрят.

Рут была закутана в светящееся голубое одеяние, из-под которого виднелся край красной туники. Ее старая шея и выступающие ключицы были обнажены, являя морщинистую, в синих венах, кожу. Рут была старая, усталая и уродливая. Слабой рукой она придерживала синюю шаль, словно боялась, что шаль спадет, обнажив ее еще больше. На лице застыло выражение невыразимой горечи и боли. Одиночества и утраты. Но и еще чего-то. Ее глаза. Что-то было в ее глазах.

Питер боялся, что больше не сможет дышать. Или что ему нужно будет дышать. Казалось, картина делает это за него. Этот портрет проник в его тело и стал частью его «я». Страх, пустота, стыд.

Но в этих глазах было что-то еще.