Чинить живых | Страница: 26

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Жюльетта подняла голову, вздохнула; наступили сумерки; она зажгла свет и вздрогнула: стоящий перед ней лабиринт увеличился. Взглянула на наручные часы: скоро пять. Симон не заставит себя ждать: в ближайшее время он позвонит ей.

* * *

На улице их ослепило строптивое, мертвенно-бледное небо, все оттенки грязного молока; ослепило так сильно, что им пришлось опустить головы, уставиться на кончики ботинок; до машины они шли бок о бок, руки спрятались в карманы, носы, рты и подбородки зарылись в шарфы, в воротники. Ледяной автомобиль; Шон сел за руль, и они медленно выехали со стоянки; сколько ещё раз им сегодня предстоит совершать этот чёртов манёвр? Они покатили по просёлочным дорогам, избегая автострад, не желая удаляться от госпиталя, но мечтая сбежать от всего мира, пересечь ватерлинию этого сумасшедшего дня, исчезнуть, раствориться в размытом, фиброзном пространстве, в полупрозрачной «инфрагеографии», соответствующей их угнетённому состоянию.

Город растягивался, отступал; окраинные кварталы лишились своих контуров; тротуары постепенно исчезли, больше не было никаких стен и оград, только высокие проволочные сетки, полузаброшенные склады да свалки — последние осколки города, очерченные кольцом дорожных развязок; затем формы земного рельефа проложили их путь, определили их дрейф, подобно силовым линиям; Лимбры ехали и ехали по дороге, змеящейся вдоль прибрежных скал, двигались мимо склонов, изрытых пещерами; сюда заглядывали только одинокие бродяги или банды юнцов, гашиш и баллончики с краской; миновали бараки, пристроившиеся у подножия холма, нефтеперерабатывающий завод в Гонфревилель’Орше и, наконец, свернули к Сене, как бы подчинившись внезапному изгибу пространства: теперь перед ними простирался эстуарий.

Они проехали ещё два-три километра и, когда кончился асфальт, заглушили мотор: вокруг лишь пустота, заброшенная местность, раскинувшаяся между промзоной и лугами для выгона скота; они сами плохо понимали, почему остановились именно здесь, под этим пергаментным небом, разукрашенным плотными, рвущимися ввысь дымами, которые, словно смерчи, вились над трубами нефтезавода, унося в апокалиптические небеса мельчайшую пыль и угарный газ. Стоило им притормозить на обочине, как Шон достал пачку «Мальборо» и закурил, даже не приоткрыв окно. Я думала, ты бросил; Марианна осторожно взяла у мужа сигарету, чтобы сделать затяжку, — у неё была совершенно особенная манера курить: ладонь прижата ко рту, пальцы сведены, сигарета зажата почти у их основания; вдохнула дым не глотая и вернула сигарету Шону, пробормотавшему в ответ: нет, мне расхотелось бросать. Марианна поёрзала на сиденье: ты из тех, кто даже зубы чистит, не доставая окурок изо рта: я права?… лето 1992 года: бивуак в пустыне рядом с Санта-Фе; рассвет «тай-энд-дай», нечто среднее между рогатыми кораллами и розовой ладошкой обезьянки; синеватые всполохи огня; ломоть ветчины, аппетитно скворчащий на сковороде; кофе в жестяных кружках; страх наступить на скорпиона, притаившегося в холодной тени камня; песня «Мой винчестер, моя лошадка и я» из фильма «Рио Браво», [74] пропетая в унисон; и Шон: в одном уголке рта, расплывшегося в улыбке, торчит щётка, перепачканная пастой, в другом дымится первая утренняя сигарета «Мальборо»; он качает головой: yes — палатка промокла от росы; на Марианне из одежды одно пончо; волосы ниспадают до ягодиц; она с подчёркнутой напыщенностью декламирует отрывки из томика стихов Ричарда Бротигана, который они обнаружили в салоне «Грейхаунда», арендованного в Таосе. [75]

Я не должен был позволять ему заниматься этим проклятым сёрфингом. Шон медленно раздавил окурок в пепельнице, потом внезапно склонился к рулю и со всей силы стал биться о него головой: бац! — его лоб отскакивал от резины; Шон! Марианна от удивления сорвалась на крик, но он не перестал, а всё бился и бился лбом о руль, учащая удары: бац! бац! бац! Прекрати, прекрати сию же минуту; она схватила мужа за плечо, чтобы остановить этот кошмар, но он отпихнул её локтём; отпихнул так резко, что Марианна ударилась правым боком о дверцу, и, пока она выпрямлялась, Шон вцепился в руль зубами, кусая резину, а потом издал страшный хрип; дикий, оглушающий хрип, нечто невыносимое; крик, который она не хотела слышать, — всё что угодно, только не этот вопль; она хотела, чтобы он замолчал, а потому запустила руку в волосы Шона на затылке, впилась в кожу ногтями, сжала зубы, но сумела повторить очень сильным и спокойным голосом: прекрати сию же секунду! и стала тянуть его за волосы; тянуть до тех пор, пока он не разжал зубы и не выпустил руль, пока его спина не коснулась спинки кресла, пока его голова не натолкнулась на подголовник, неподвижность, закрытые глаза, горящий лоб, красная полоса от ударов; хрип превратился в жалобное поскуливание — только тогда Марианна ослабила хватку и, дрожа, прошептала: не надо так, пожалуйста, не надо, не надо причинять себе боль, посмотри на свою руку, она опустила голову; пальцы вцепились в колени, как клещи: Шон, я не хочу, чтобы мы сходили с ума; наверное, в этот миг она пыталась уговорить себя, обуздать безумие, зревшее у неё внутри; безумие как единственную форму мыслить, как единственный рациональный выход из этого беспросветного кошмара.

Они одновременно осели, съёжились на своих сиденьях; однако то, что со стороны казалось возвращением спокойствия, оставалось обманкой, иллюзией: стоны Шона всё ещё звучали в ушах у Марианны, и она вдруг подумала, каким могло бы быть это воскресенье, воскресенье без несчастного случая, без усталости, без сёрфинга, без этой, будь она проклята, страсти к сёрфингу; и на конце этой верёвочки, свившейся из причин и следствий, болтался Шон; да, именно Шон, это так, потому что это он потакал увлечению сына; да, в сущности, он и породил это увлечение, собственноручно выкормил и взлелеял эту его страсть: байдарки, маори, татуировки, сёрфы, океан, путешествия к новым землям, единение с природой, — всю эту мифологическую дребедень, очаровавшую их маленького сына; все эти воображаемые картины, фантазии, среди которых он вырос; Марианна до боли сжимала зубы; ей страшно хотелось ударить этого стонущего мужчину, сидящего рядом… это были поставки яликов — туда они уезжали вместе; это были «Нюи де ля глис», [76] которые они не пропускали никогда; потом Симон полюбил риск: он всё чаще нырял в слишком холодные и слишком бурные волны; однако отец мальчику никогда ничего не запрещал, ничего ему не говорил, ибо был лаконичным отцом и отшельником, загадочным отцом, предпочитавшим ставить себя вне общества, изолироваться от всех; и вот однажды вечером Марианна не выдержала и сказала: уходи, я больше не хочу жить с тобой; нет, не так: она любила этого мужчину, но, чёрт возьми, да, сёрфинг, какое сумасшествие, какое опасное сумасшествие, и как могла она позволить, чтобы в её собственном доме проклюнулась и разрослась привычка к острым ощущениям? как могла Марианна позволить сыну рухнуть в эту головокружительную спираль — в завиток волны? какая глупость! да, она тоже ничего не сделала, не смогла ничего сказать, когда сын начал выстраивать свою жизнь в зависимости от метеосводок; бросал всё, едва заслышав о морском волнении; забывал об учёбе, о домашних заданиях, обо всём и был готов мчаться куда-то за сто километров, вставать в пять утра, лишь бы поймать волну; она ничего не сделала, потому что была влюблена в Шона; более того, безусловно, сама она тоже была очарована этими проклятыми заразительными фантазиями; мужчина, который делает лодки и разводит огонь в снегопад, знает название каждой звезды и каждого созвездия, насвистывает сложнейшие мелодии; Марианна восхищалась тем, что её сын может жить такой насыщенной жизнью; гордилась, что её мальчик отличается от других детей, — и вот: они оба ничего не предприняли, не сумели защитить своего ребёнка.