Это был высокий мужчина; впалая грудная клетка, выдающийся животик, одиночество, длинные руки, длинные ноги, белые ботинки «Репетто» на шнурках; некая развязность, даже неуверенность, превращали его походку в юношескую; вечно распахнутый мятый халат, бьющийся, топорщащийся у него за спиной, развевающийся, как крылья, когда он шёл; халат, надетый на джинсы и рубашку, тоже белую и мятую.
В низу кофеварки включилась красная диодная лампочка, и к ней тут же присоединился резкий запах электрической спирали, греющейся вхолостую; в стеклянной колбе остывал кофе. Скорее крошечный, всего-то пять-шесть квадратных метров, этот кабинетик, личное пространство, считался небывалой привилегией, однако удивлял полным отсутствием индивидуальности: безликость, беспорядок, сомнительная чистота; весьма комфортное вращающееся кресло, сиденье поднято на небывалую высоту; стол, на котором скопились всевозможные бланки, документы, тетради, блокноты и дешёвые рекламные авторучки, присылаемые лабораториями в пластиковых конвертах с логотипом; початая бутылка минеральной воды «Сан-Пелегрино»; фотография в рамке с пейзажем горы Эгуаль; и наверху, венчая груду хлама, равнобедренный треугольник, вершины которого украшены сувениром-безделушкой из Венеции, маленькой каменной черепашкой и стаканчиком с карандашами, — возможно, попытка придать этой безликой равнине некое подобие индивидуальности, наложить отпечаток личности; у дальней стены примостилась металлическая этажерка, населённая нумерованными коробками с архивами; разнородные документы, скапливающиеся год за годом, солидный слой пыли и несколько книг, названия которых можно прочесть, если подойти поближе: двухтомник «Человек перед лицом смерти» Филиппа Арьеса, «Скульптура живого» Жан-Клода Амейзана из серии «Пуан Сиянс», «Дважды мёртвый. Трансплантация органов и повторное изобретение смерти» — труд Маргарет Лок в двухцветной обложке с изображением мозга, номер «Неврологического журнала» за 1959 год и детективный роман Мэри Хиггинс Кларк «Лунный свет тебе к лицу» [21] — книга, которую Револь очень любил, хотя сам не понимал почему. Никаких окон, резкий неон, освещённость кухни в три утра.
В недрах госпиталя реанимация — особое пространство за пределом жизни, которое принимает в себя терминальные комы, констатированные смерти, — в общем, тела всех пребывающих между тем и этим светом. Зона коридоров, кабинетов и помещений, где царит вечное напряжение. Револь погружался в неё, словно в оборотную сторону дневного мира — мира непрерывной и стабильной жизни, мира дней, которые проходят при ярком солнечном свете, озаряющем мечты о будущем; он лицезрел изнанку жизни, так похожую на изнанку огромного плаща, в складках которого спряталась сама темнота. И всё же дежурить он любил, любил работать ночью и по воскресеньям; он полюбил дежурства, когда ещё учился в интернатуре: сразу же представляется долговязый молодой стажёр Револь, очарованный самой мыслью о дежурстве, переполненный стремлением быть востребованным; Револь, бдящий на посту, мобилизованный медициной, чтобы оказывать первую помощь страждущим, оказывать по всему периметру, самостоятельно, непрерывно; Револь, наделённый ответственностью. Он любил «ячеистую» интенсивность дежурств, любил это особое состояние выпадения из времени, любил усталость, возбуждающую, как незаконно купленный наркотик, постепенно проникающий в организм, ускоряющий движения, делающий тело быстрым и ловким; он любил это почти эротическое напряжение, любил молчание, мерцание, тусклый свет, игру теней — медицинские приборы, сложные аппараты, подмигивающие в полумраке, мертвенно-бледные мониторы или настольные лампы, словно огонь свечи на картинах де Латура, например «Новорождённый», [22] а также саму «физику» дежурства, его атмосферу: этот климат анклава; эту герметичность, замкнутость; вахту на космическом корабле, устремившемся к чёрной дыре, на подводной лодке, погрузившейся в бездонную пучину, в пасть Марианского жёлоба. Но уже очень давно Револя привлекало в дежурствах нечто совсем иное: чистое осознание собственного существования. Не пьянящее ощущение безраздельной власти, не восторженность мании величия, — а нечто противоположное: ясность мысли, управляющая жестами и просеивающая принятые решения сквозь сито рассудка. Доза хладнокровия.
Рабочее совещание: передача смены. В кабинете собралась отдежурившая команда — все здесь: кто-то сбился в круг, кто-то привалился к стене, в руке чашка. Предыдущую смену возглавлял руководитель клинической практики: тридцатилетний коренастый мужчина, густые волосы, мускулистые руки. Он изнурён, но сияет. Медик подробно рассказывает о самочувствии пациентов, уже давно находящихся в отделении, — например, отмечает, что в состоянии восьмидесятилетнего больного никаких изменений не произошло: он по-прежнему без сознания, хотя и провёл два месяца в реанимации; что касается неврологического состояния девушки, доставленной два месяца назад с передозировкой наркотиков, оно ухудшилось, — и лишь затем приступает к подробному описанию только что поступивших пациентов: женщина пятидесяти семи лет, без определённого места жительства, страдает прогрессирующим циррозом, доставлена из центра для бездомных, где у неё начались судороги, гемодинамика нестабильна; мужчина приблизительно сорока лет, доставлен вечером с обширным инфарктом, выявлена опухоль мозга — любитель оздоровительных пробежек, он трусил по приморскому бульвару к мысу Эв, на ногах дорогие кроссовки, голова перехвачена оранжевой флуоресцентной повязкой, как вдруг у кафе «Эстакада» рухнул на землю, и, хотя при перевозке его завернули в термическое одеяло, когда пациента доставили в отделение, он был совсем синий, весь в поту, с перекошенным лицом. В каком состоянии он сейчас? Револь, прислонившийся к подоконнику, задал вопрос нейтральным тоном. В ответ медсестра озвучила цифры (пульс, давление, температура, сатурация) и добавила: все показатели в норме, диурез слабый, установлен ПВК. [23] Револь не знал эту девушку; он уточнил, каков результат анализа крови, — медсестра ответила. Револь взглянул на часы: что ж, ладно, можем расходиться. Все разбрелись по рабочим местам.
В кабинете задержалась только медсестра, отвечавшая на вопросы; она подошла к Револю и протянула ему руку: Корделия Аул; я новенькая, была в приёмном покое. Револь кивнул: о’кей, осваивайтесь; если бы он посмотрел на неё повнимательнее, то заметил бы, что выглядит она как-то странно: глаза — чёрные ямы; отметины на шее, так похожие на засосы; слишком красный, словно кровоточащий, рот; припухшие губы; колтуны в волосах; синяки на коленях; приглядись он повнимательнее — возможно, задался бы вопросом: откуда взялась эта блуждающая улыбка? улыбка Джоконды, не сходившая с лица, даже когда молодая женщина склонялась к пациенту, чтобы позаботиться о нём, промыть глаза и рот, установить интубационный зонд, проверить жизненные показатели, дать лекарство; возможно, в итоге он догадался бы, что этой ночью она встречалась с любовником, что тот позвонил после недельного молчания, сволочь эдакая, и что она помчалась на свидание, даже не перекусив, — вся такая разнаряженная и расфуфыренная, тёмные тени на веках, блестящие волосы, пылающая грудь, твёрдо решив ограничиться дружеской встречей, но, увы, посредственная актриса, безучастно пробормотала: как дела? рада видеть тебя снова, — а тело уже предало её, выдало волнение, внутренний жар; тогда они выпили по пиву, потом по второй, потом попытались завязать беседу ни о чём, и когда она вышла покурить, повторяла: сейчас мне надо уйти, просто необходимо уйти, это несусветная глупость, но друг присоединился к ней, я не буду задерживаться, не хочу сегодня ложиться поздно, ложь, притворство; он достал зажигалку, чтобы дать ей прикурить; она укрыла пламя ладонями, наклонила голову, и непослушные пряди скользнули на лицо, угрожая вспыхнуть, как факел; он машинально провёл по ним рукой, заправил за ухо, и, когда подушечки его пальцев коснулись её виска, коснулись машинально, она ослабела, ноги подломились в коленях, всё это старо как мир и протёрто до дыр, и — бац! — через несколько секунд парочка бросилась в соседнюю подворотню, приветствовавшую их темнотой и запахом скверного вина; шарахнулась к мусорному баку, сияя полосками бледной, белой кожи, оголённое бедро, выглянувшее из джинсов или колготок; голые животы; задранные рубашки; расстёгнутый пояс; ягодицы, одновременно ледяные и пылающие; яростные желания, устремившиеся друг к другу; да, если бы Револь взглянул повнимательнее, он понял бы, что Корделия Аул — весьма боевая девица и что, даже заступив на дежурство после бессонной ночи с любовником, она пребывает не в худшей, а то и в лучшей форме, чем он сам, и что он может положиться на неё во всём.