– Это кто же вам позволил такое говорить? А еще комсомолец, наверное!
Доверчивый народ в большинстве своем гордился государственным образом мыслей и попов готов был ссылать на Колыму. Так учили в школе, в газетах, по телевизору и на политзанятиях.
Черт возьми. Это мы, штатные платные атеисты, хранили историческое и материалистическое обоснование религий! В забитых книгами и иконами закутках мы чокались:
– Ну – за святую веру!
– За Магомета!
– За Шакья-Муни!
– Сейчас поедешь на товарный двор, привезешь доски.
– Какие доски?
– Для подиумов в боковых нефах.
– Сколько их?
– Чего сколько?
– Досок.
– На месте разберешься.
– А документы есть?
– Какие еще тебе документы!
– Ну… накладная… спецификация… ассортимент.
– Вот документы там тоже на месте получишь и привезешь.
– Машина какая?
– Машина? А на троллейбусе не доедешь?
– А обратно?
– Слушай, ну ты что, ребенок, вообще ничего не можешь? Закажешь в автопредприятии, оплата по безналичному.
Еду. Ищу. Опрашиваю всех. Нахожу доски. Двенадцать кубометров. Шестиметровая дюймовка, двадцать сантиметров ширины. Договариваюсь о машине. С грузчиками не договориться – их безнал не колышет, а у диспетчерской свои заботы. Звоню в музей, велю столяру гнать пять-шесть рыл молодежи. К вечеру с шестью мэнээсами загружаю шаланду. К ночи разгружаем ее под колоннаду.
– Ты чего привез?
– Не понял.
– Вот именно что не понял! Они же сырые! Я что за тебя, от завэкспозиции выслушивать всякое должен?
– Значит, так. Сказали привезти – привез. Какие были!
– Ладно, ладно. Только их надо высушить?
– Где я их высушу?!
– Ты меня удивляешь. Где сушат доски?
– В жопе!!
– Ладно, ладно. Не кричи! Позвони на фабрику музыкальных инструментов Луначарского.
– Балалайку для церковного хора купить?
– Ты поостри еще, работничек хренов! Там сушильные мастерские. Оплата по безналичному.
Заказываю шаланду. Снимаю мэнээсов. Везу на фабрику. По акту приемки их уже не двенадцать кубов, а одиннадцать.
Звонят через неделю. Еду, забираю, заносим внутрь, складываем в штабель. Завэкспозицией тщательно мерит штабель рулеткой, перемножает на бумажке. Девять с половиной кубов. Матерится со вкусом и виртуозно: хранитель культуры.
– Усушка и утруска, Георгий Георгиевич. Везли, бросали, сушили.
– Чтоб у вас так усохло, чтоб трясти нечем было!
Приходит директор, клеит прядь поперек лысины:
– Юра, да обойдемся мы без этих досок. Я с самого начала был против подиумов. Они перспективу едят.
– Это вы меня, Слава, все едите! Вашу мать, полгода ждал этих вонючих дров!
Через полгода:
– Доски отвезешь в Гатчину, сдашь на древообделочный комбинат. Вместо них возьмешь древостружечные плиты на планшеты. Я с замом по производству договорился.
Грузим. Явно меньше девяти с половиной кубов. Десяток досок мы со столяром сами унесли в столярку, пригодятся.
Зима, серо, скользко, шаланда еле ползет. Ноет, выматывает душу и ползет. Эдак я вернусь завтра.
– Давай, отец родимый! – погоняю извозчика. – Я тебе сколько хочешь часов и километров подпишу!
– Да скользко же.
– Нас же все обгоняют, ты посмотри!
Он бубнит про гололед, резину и тормоза. Но я давлю на него, он давит на газ, мы разгоняемся: бодримся, веселеем.
И на повороте слетаем с дороги в кювет, в поле. Шаланда опрокидывается на бок, выворачивая замок тягача. Доски – веером по всему снежному полю.
– Как они меня заколебали!.. – молюсь я лесопильному богу.
Водитель безропотно обследует свое несчастье. Мокрый снег выше колен.
– Трактор нужен, – произносит он священное заклятие. Он маленький, старый, скромно-жуликоватый, и его ничем не пронять.
Я уезжаю на попутной в Гатчину. Организовывать помощь с древокомбината.
Зам по производству спокоен, будто они только и собирают доски по полям. Звонит насчет трактора, отряжает работягу мне в помощь на погрузку, гонит со мной разгрузившуюся во дворе шаланду.
В собор я вернулся послезавтра.
– Слушай. У тебя уже есть опыт работы с пиломатериалами…
– Юрий Арсентьевич, вы какого роста?
– А что?..
– У нас с Гомозовым в подвале шесть досок осталось, он из них прикидывает гроб на продажу сделать.
Где-то вверху под сводами, на полпути к раю, торчали два полукруглых балкончика. Там, среди света и воздуха, помещались два привилегированных кабинета. На один каждое утро карабкалась и задыхалась Софья Абрамовна, профессор Рутенбург. Писать монографию о раннем христианстве. С собой она волокла судки с обедом. Наверху пряталась запрещенная плитка. Спускаться и подниматься дважды в день было свыше ее сил. Десять лет она писала заявления на кабинет внизу. Там все было занято директором, хозчастью и экскурсоводами. Раз в год она грозила директору выброситься с балкона.
На втором балконе бессменно, как в гнезде, жил реставратор Семен Израилевич. Казалось, он там и вылупился лет семьдесят назад. Он умудрился провести себе в гнездо параллельную телефонную линию, и теперь только седой птичьей головкой крутил над краем. Телефонировал заказы с доставкой наверх.
Семен Израилевич снисходительно и сочувственно относился к всеобщей неумелости и безрукости. Расставаясь с выполненным заказом, он безнадежно махал рукой и отворачивался, вздыхая. Отреставрированную икону четырнадцатого века, отмытую, осветленную и закрепленную, на отпаркетированной доске с ювелирно собранным левкасом, он вложил Рашковой в руки и сжал ее пальцы поверх предохранительной шелковой бумаги, Рашкова порозовела от благодарности и любви к искусству, пискнула все слова, поцеловала Семена Израилевича в лобик и уронила икону с балкона.
Внизу с ней от истерики сделался приступ смеха.
– Четырнадцатый век!.. – заливалась она. – Четыре тысячи рублей! Ха-ха-ха!.. Пополам… ха-ха-ха!
А в столярке телефона не было, поэтому к нам пришли из экскурсоводской и передали вызов наверх.
– Вот эту картину, – застенчиво сказал Семен Израилевич, – надо отнести для дальнейшей работы в реставрационные мастерские Русского музея. Они ждут. Игорь, я могу доверить только тебе. И твоему… другу. – И он показал пальчиком на огромное полотно два на три, вылезавшее на лестницу.