Редактор отдела писем – облезлый сладкогубый Борис Исидорыч Костышевский – чуть с ума не сошел от ужаса и горя. Потерять два мешка читательской корреспонденции! За такое можно было запросто партийный билет на стол положить и тепленького редакторского места лишиться! Борис Исидорыч немедленно схватил такси и бросился на свалку. Там он принялся щедро раздавать направо-налево мелкие купюры, и местные работяги к концу дня отыскали пропажу. И заверили, что ни одного письмишка не пропало! В редакцию Борис Исидорович вернулся пьяноватый и торжествующий, с мешками в обнимку – даже в багажник таксомотора положить их не решился, ехал вместе с ними на заднем сиденье.
Костышевский царил в своем отделе писем среди юных учетчиц – низшей редакционной касты с окладом девяносто рублей. Девушки занимались всей рутиной, начиная от распечатывания конвертов, регистрации писем в амбарных книгах, первичного прочтения и росписи (то есть распределения) по отделам редакции. Учетчицами служили, как правило, непоступившие абитуриентки или студентки-вечерницы журфака. Было их не менее пяти в самой завалящей отраслевой газетенке, и они сильно оживляли хмурый журналистский пейзаж, являлись костяком местных комсомольских организаций и немало скрашивали производственный процесс заматерелым дядям-корреспондентам. Учетчицы бывали, как правило (если судить по моей маме), прехорошенькие, а ежели нет, то хотя бы молодые. Поэтому киты и асы журналистики в обмен – кто на поцелуй, кто на бутылку, а кто и на отношения – учили юных коллег уму-разуму. И девчонки перелопачивали письма рабкоров с периферии («Первые тонны продукции выдала саратовская обойная фабрика к юбилею Октября») и учились писать собственные «информашки».
Мамаша моя Валентина Спесивцева с азартом включилась в жизнь редакции. Вскоре и деньжата у нее появились, и комнату в коммуналке, в самом центре Москвы, на улице Кирова [1] , она приспособилась снимать. Вдобавок за год у нее накопился портфель заверенных ответсеком публикаций, предъявив которые маманя благополучно поступила на журналистику на вечерку.
Дальнейшая ее столичная жизнь впрессовалась в аршинный альбом вырезок из газет – именно так в прошлые, бескомпьютерные времена вели журналисты личные архивы. Я пару раз перелистывала альбомище – порыжелые от времени и клея страницы. Заметки матери постепенно становились все больше, все крупнее делались заголовки. А стиль статей не менялся, оставался в рамках дозволенного: «…В речи генерального секретаря ЦК КПСС Л. И. Брежнева на заседании Политбюро ЦК КПСС… Тысячу рублей перечислила в Фонд мира бригада мебельщиков… Декадником работа молодых по укреплению берегов малых рек, конечно, не ограничивается…»
Однако мамочка моя была совсем не бесталанна, потому прорывались в ее статьях и ирония, и сарказм, и гнев:
«В проходной пропуска у меня никто не спросил. Впрочем, обычное требование прозвучало бы в данном случае насмешкой, потому как в двадцати метрах в бетонном заборе – дыра, в которую не то что человек пройдет, грузовик проедет…
…У хозяйственного магазина чернела очередь, и продавщица в синем халате поверх телогрейки выкрикивала: Эй, крайние! Не занимайте! Туалетка кончается!..»
…С этой столовой у меня были личные счеты. Два года назад, будучи на М-ском комбинате, я рискнула в ней пообедать. А теперь…»
За страницами старинного альбома оставалась неописанная ее молодая столичная жизнь: сессии на журфаке; командировки по доживающей последние годы Стране Советов; газетная карьера – рост от учетчицы писем до старшего корреспондента; гулянки в редакции; любови, влюбленности, романы, романчики; антисоветские анекдоты и книги «Посева», размноженные на ротаторе; коммунистические субботники, заканчивающиеся общей пьянкой и поцелуйчиками по углам – а то и чем покруче на съемных квартирах.
После одного такого коммунистического субботника мамаша моя оказалась беременна мною. Ей тогда минуло тридцать. Шла средина восьмидесятых. Мужа до той поры у мамы не сыскалось. Череда сменяющих друг друга возлюбленных по разным причинам (в основном из-за своей непроходимой женатости) в супруги также не годилась. В ту пору, если безмужние женщины переступали тридцатилетний барьер, в их сердцах словно закипала гремучая смесь: мой поезд уходит и надо хоть как-то его остановить! Пусть даже безнадежно отдать на заклание собственную молодую жизнь – но хоть что-то ухватить, уцепить! Если не супруга, то хотя бы ребеночка! Мою мать также не миновала сия горячка. После нескольких, почти случайных, коитусов с моим будущим отцом она забеременела и решила: буду рожать!
Моим батей оказался, на счастье, далеко не самый худший представитель мужского рода. Им стал тогдашний политический обозреватель «Советской промышленности» и член партбюро газеты Виктор Ефремович Шербинский, импозантный мужчина в импортных пиджаках и шейных платках, на двадцать пять лет старше матери, дважды женатый и отец двух дочерей, по возрасту годящихся моей мамочке в сестры. Он сразу, узнавши, что мама забеременела, проявил себя как благородный человек. Сказал ей: супругу свою я не люблю, однако мне светит долгосрочная командировка в Париж, и потому совсем не пристало затевать семейные дрязги. Давай, когда я вернусь из столицы моды и вина, года через три, мы вернемся к разговору о моем разводе и последующей женитьбе? Однако в любом случае ребенка я твоего будущего признаю, стану помогать тебе, сколько сил и здоровья хватит. Я позабочусь, чтобы у нашей дитятки все было – да лучше, чем у иного законного.
Мать повелась на сладкие речи политобозревателя, и с декабря одна тысяча девятьсот восемьдесят пятого по июнь тысяча девятьсот восемьдесят седьмого наступает перерыв в ее публикациях, тщательно вклеенных в альбом с логотипом «Советская промышленность». Причина уважительная: декретный отпуск по случаю рождения меня. Отец мой, Шербинский – в ранней юности я это чувствовала, а незадолго до мамочкиной смерти узнала доподлинно, – обещаний своих не нарушил. Или почти не нарушил. В Париж со старой супругой убыл, однако мамуле изыскивал возможность помогать: невиданными для советских детей комбинезончиками, игрушками, молочными смесями, подгузниками фирмы «Памперс». Кружными путями, через верных людей, доходили папашкины передачки из столицы Франции до нашего областного центра. (Ведь как я родилась – мамуля обратно на родину мигрировала: под крылышко моей боевой прабабки Елизаветы и пратетки Евфросиньи.) Вдобавок в течение полутора лет родительница моя исправно получала от социалистического государства на мое прокормление семьдесят рублей ежемесячно плюс пенсии прабабки и пратетки. Тогда в СССР на эти деньги запросто можно было жить, да неплохо. Плюс регулярные презенты от отца – нашему женскому коллективу из четырех душ на пропитание и одежку хватало.
Оттрубив три года на родине Гобсека и Жоржа Дюруа, папаша мой ломать свою жизнь и делать мамаше предложение не стал – тем более ему светил новый срок в корпункте неподалеку от площади Звезды. Я осталась, как и следовало ожидать, в женском царстве: при мамке, прабабке и пратетке.
Вскоре я взросла до полутора лет, и собес прекратил платить детское пособие. И тогда мамаша оставила меня в М. на прабабку с сестрою и заново бросилась в Москву. Она повторяла свой первый побег в Белокаменную или убегание моей бабки Жанны Спесивцевой в столицу мира и социализма в середине пятидесятых.