Она смотрела так, что, кивни ей, радостно сядет рядом или на колени, обнимет за шею, а руки нежные, полные, прижмется горячей грудью по-детски, уже готовая инстинктивно к тем действиям, что запрограммировала природа для мужчин и женщин.
Пока я таращился на нее, Сигизмунд просипел что-то, приходя в себя, каркнул, сказал осевшим голосом:
– Кто ты, прелестное дитя?
Она светло и радостно улыбнулась, голос ее был детский, звенящий, как тихий лесной ручеек:
– Мы переселенцы, едем дальше на север. Говорят, там люди лучше, а мир спокойнее. Наш лагерь там…
Повернувшись вполоборота, так что ткань четко обозначила ее полную, созревшую для хватания мужскими ладонями грудь, она показала неопределенно в темноту.
– А ты? – спросил Сигизмунд с неподдельной тревогой и нежностью.
– Я вышла… – сказала она и стыдливо улыбнулась, – вышла из лагеря… и отошла подальше…
Сигизмунд сам покраснел, даже не мог себе представить, что такая прелестная девушка может присесть на корточки и, задрав подол, какать, тужась и краснея, так что морда просто багровая, а глаза как у рака, сказал торопливо:
– Да-да, ты собирала хворост, но где он в такой ровной степи… Иди к нам, погрейся, а потом мы отведем тебя к твоим родителям, чтобы ты не заблудилась…
Она стыдливо улыбнулась, глаза ее бросили по сторонам пугливые взгляды, не видит ли кто, решилась и пошла к нам. Глаза все еще немножко испуганные, но на щеках разгорелся румянец, а масляный блеск в глазах стал заметнее. Она грациозно села рядом с Сигизмундом, при этом движении полные груди колыхнулись из стороны в сторону, натягивая ткань острыми кончиками. Даже когда уже сидела, прижавшись к нему боком, груди еще некоторое время завораживающе двигались, все уменьшая амплитуду, круглые колени высунулись из-под платья, она стыдливо пыталась натянуть короткий подол, не получалось, объяснила с виноватой улыбкой:
– Я вышла только в ночной рубашке… у меня под нею ничего нет, мне стыдно…
Сигизмунд, красный как вареный рак, торопливо заверил:
– Да ничего, это ничего! Я ничего такого даже не думаю, даже совсем не думаю!
Но уши полыхали, как огни на нефтяной вышке. Она сказала стыдливо:
– Все-таки я одна с двумя мужчинами среди степи… Да еще ночью. Мне просто страшно…
Она подвигалась, устраиваясь, Сигизмунд пылал весь, девушка прижималась к нему грудью, всем телом, таким сочным и зовущим, даже я на другой стороне костра слышал мощный зов, самый древний и неодолимый, потому именно его и стараются в первую очередь подделать, имитировать.
– Ты не с двумя, – поправил я почти сочувствующе. – Я ведь с тобой не заговаривал первым!
Она вздрогнула, в ее больших синих глазах, сейчас уже томных, с поволокой, проступил испуг.
– Да, – ответила она жалобным голосом, – но я так испугалась в ночи и замерзла…
– Грейся, – сказал я. – И еще… я ведь не приглашал тебя к костру, верно?
Страх в ее глазах рос, румянец на щеках сменился бледностью. Сигизмунд смотрел на меня с растущим раздражением, девушка спросила почти шепотом:
– Кто ты?
Я промолчал, давая ей взглядом понять, что она мне нравится, но провести себя не дам. Сигизмунд обнял ее за плечи, что покорно смялись под его ладонью, теплые, пухлые и нежные, сказал неприятным голосом:
– Это сэр Ричард, паладин…
Она дернулась так, что его рука соскользнула ей на спину, где-то там затормозила на нижней, сильно оттопыренной части.
– Па… паладин?
– Да, – подтвердил я почти с сочувствием. – Паладин… А это значит, что вижу тебя такой, какая ты на самом деле.
Она охнула, с непостижимой скоростью подхватилась, в глазах был страх. Застыла на мгновение, на лице обреченность, я сделал ей знак, чтобы убиралась. Еще не веря в спасение, она поспешно метнулась в темноту, топот босых ног вроде бы сменился сухим стуком копыт, несущих легкое тело.
Судя по бледному лицу Сигизмунда, он тоже что-то уловил, в глазах отчаяние.
– Сэр Ричард, – прошептал он белыми губами, – а… какая она?
– Не знаю, – ответил я.
– Но вы сказали…
Я ответил с великой неохотой:
– Мало ли что мы говорим женщине! Особенно когда хотим уязвить! Но я не стал бы, даже если бы мог… Расставаясь с ними, мы все же храним в памяти лучшие минуты. Пусть останется такой… какой видели. Какой сама хотела казаться.
Последний оранжевый язычок поплясал на рубиновом угле, порыскал, отыскивая еще хоть крошку древесины, вздохнул и втянулся вовнутрь в терпеливом ожидании сладостного мига, когда я брошу еще сухую ветку сверху. А лучше – две. А помечтать можно, что могучие руки человека поднимут всю охапку и швырнут на россыпь багровых углей, внутри которых ждет своего часа жар.
Звездное небо все так же бесстрастно смотрело на темную землю и наш крохотный багровый огонек. Сигизмунд сидел в горестном оцепенении. Я хотел сказать, что печалиться не стоит, все женщины такие, надо видеть их в том облике, в каком сами подают нам себя, ну разве что вот так в путешествии через опасные края надо принимать меры предосторожности, но дома должны делать вид, что не замечаем, и в самом деле стараться не замечать, а видеть их только такими, какими нам стараются казаться. А тот, кто видит женщин в их настоящем облике, теряет многое. Очень многое. Может быть, даже всю красоту и все желание вообще жить.
– Ну и дурак же я, – прошептал он тихо.
Я хмыкнул:
– Довольно просто сказать: «Ну и дурак же я!», но как трудно заставить себя поверить в то, что это действительно так… Ничего страшного, я сам обожаю женщин, у которых ноги недалеко от головы. Настолько недалеко, чтобы прямо задница с ушами, но это уже идеальная женщина… Но не стоит попадаться даже идеальной.
Он спросил хмуро, с упреком:
– Ты так о женщинах… нехорошо, сэр Ричард! Неужели у вас нет дамы сердца?
Сердце мое упало, я ответил сдержанно:
– Уже нет.
– Почему? Она вас не любит? Но это еще не причина. Неразделенная любовь возвышеннее…
– Она любит, – ответил я коротко.
Он посмотрел удивленно, переспросил:
– Вы это ощутили?
– Она даже сама сказала, – ответил я невесело.
– Но… сэр Ричард! Что же вам еще надо?
– Если женщина говорит, – ответил я с болью в голосе, – что она тебя любит, то это еще совсем не значит, что она любит только тебя. Давайте спать, сэр Сигизмунд.
Утром он, бледный и печальный, торопливо развел огонь из остатков хвороста, прогрел мясо и даже хлеб. Молча позавтракали, обоих пробирала дрожь, днем солнце накаляет доспехи, однако ночью даже возле костра трясешься так, что зуб на зуб не попадает, от земли тянет могильным холодом. Коня я подозвал свистом, а Сигизмунд долго бегал за своим, ловил, тот ухитрился и со спутанными ногами отдалиться почти на милю.