Личные дела… Ими-то я и занялся. Четыре дела — Кипиани, Рокотова, Потехиной и Варапаева — я извлек из груды папок. Все они были сотрудниками «Третьего полюса». На каждой папке в правом верхнем углу стояло аккуратно выведенное синим маркером слово «выбыл». Педант Караваев и здесь остался верен себе. Отложив их изучение до лучших времен, я обесточил компьютер и проверил дверь. Она, как и следовало ожидать, оказалась заперта снаружи. Устроившись подле нее в кресле, я стал караулить Игоря Владиленовича. В конечном счете повидаться с ним было даже уместно. «Когда еще встретимся? — подумал я сквозь дрему. — Да и встретимся ли? Караваев — тип непредсказуемый. Возьмет да и окочурится!»
В 9.00 ключ повернулся в замке. Игорь Владиленович прибыл строго по расписанию. Дверь открывалась внутрь и потому в момент открытия заслонила меня от Караваева. Раздеваться он, как я понимаю, начал еще в коридоре, поскольку сразу направился к вешалке и засопел, стаскивая уже расстегнутое пальто.
— Доброе утро! — Я пинком захлопнул дверь и шагнул к долгожданному хозяину кабинета.
Уронив шапку, он повернулся ко мне лицом. И как раз вовремя. Плотный удар в челюсть кадровика вернул ее на место, как только она стала отваливаться. Караваев сел на пол. Он бы и лег, да я его придержал за шкирку.
— Вижу, что рад, — заметил я.
Куда девался весь его напускной оптимизм? Девался куда-то. Остались лишь злобные колючки вместо глаз.
Караваев шевельнул губами с намерением что-то произнести, но слушать его у меня лично охоты не было. Повторным апперкотом я оборвал тщетные попытки Игоря Владиленовича, после чего подтащил его к аквариуму.
— А это тебе за купание в гараже! — Насильственно вернув Караваева в вертикальное положение, я окунул его голову в воду.
Перепуганные меченосцы и скалярии брызнули в стороны.
— Вирки себя чувствовал хуже, когда в Неве тонул! — Я выдернул Караваева из аквариума, дал ему вздохнуть и вновь погрузил в пучину.
Отпустил я его, лишь когда он досыта нахлебался. Караваев стал валиться на спину и, уцепившись за стенку аквариума, потащил его за собой. Тяжелая стеклянная емкость с грохотом опрокинулась на паркет. Золотые и серебряные рыбки, фиолетовые телескопы и малиновые «ромбики» затрепыхались вокруг Игоря Владиленовича, который, загребая руками воздух, ворочался на полу посреди мелководного озера.
— Я с тобой еще не закончил, чекист! — предупредил я его, покидая кабинет.
В коридор выглядывали переполошенные шумом сотрудники «Третьего полюса». Охранник, дежуривший на входе, маялся, не зная, то ли ему бежать к месту происшествия, то ли оставаться на боевом посту.
— Там у вас мужчина тонет, — разрешил я мимоходом его сомнения.
И вахтенный, бросив службу, метнулся на выручку заведующего кадрами.
Дверь лифта уже закрывалась за мной, когда истошные вопли Караваева достигли наконец моего слуха.
— Береги лопатник, батя! — Гудвин вручил пожилому господину кошелек, оброненный тем в толчее у пригородных касс. Странная парочка — одноглазый нищеброд с виолончелью и похожий на человека-невидимку из одноименного романа субъект с обмотанной бинтами по самую шею головой в разношенной кроличьей шапке — вызвала у господина вполне естественную реакцию. Схватив кошелек, он поспешил затеряться в толпе.
— И это вместо «спасибо»! — с горечью констатировал Гудвин. — Темен еще народ! Темен и груб. А все почему?
— Почему? — отозвался я эхом, изучая на стене расписание поездов.
Способность видеть, слышать и говорить у меня, благодаря умело произведенной обходчицей Клавдией перевязке, еще сохранилась. Куда хуже обстояли дела с обонянием. Но, с другой стороны, не в розарии живем.
— Что почему? — проверил меня на внимательность Гудвин.
— Почему народ груб?
— Секли его мало в детстве! — просветил меня новоявленный Песталоцци.
Ну, сколько секли наш народ в детстве, отрочестве и даже пенсионном возрасте, столько, я думаю, не секли никакой другой. Хотя батоги, плети и розги не самый действенный метод воспитания чувства благодарности. Написано и сказано об этом вполне достаточно, да все как-то появляются сторонники радикального просвещения. И все как-то из этого самого народа. Так что народ наш вроде пресловутой унтер-офицерской вдовы — сам себя обслуживает.
— На халяву все пожить норовят, — продолжал сетовать Гудвин. — На шармака хотят прокатиться!
— Не успеем. — Я озадаченно сверился с часами.
Многие в очереди у ближайшего окошка разделяли мое беспокойство, о чем свидетельствовали резкие по форме и емкие по содержанию высказывания в адрес медлительной кассирши.
— За пять-то минут? — фыркнул мой спутник.
— Билеты взять не успеем!
На мое уточнение борец с халявой Гудвин отозвался весьма темпераментно:
— Ты что — охренел?! Какие билеты?! Мы же нищие! Засыпать нас хочешь?!
В этом, пожалуй, была своя логика. Оборванцы с билетами выглядели бы еще подозрительнее, чем стоящий на паперти Чубайс. Доверившись опыту бывалого попрошайки, я без дальнейших возражений последовал за ним на платформу.
— Осади-ка! — придержал меня Гудвин в тамбуре электрички.
Не обращая внимания на спешащих в вагон пассажиров, он отомкнул крышку виолончельного футляра и стал пристегивать свой протез. Футляр Гудвин выкупил по сходной цене у какого-то уличного музыканта. Его орудие труда отлично помешалось в этот струнный саквояж.
— Ты сядь, пока я по составу прохиляю! — Гудвин, проверяя крепление, топнул протезом. — Нечего зря бабками разбрасываться!
— Ну, ты даешь! — Его предприимчивость застала меня врасплох.
Как-то я не был готов к публичному одиночеству в забинтованном виде.
— Это они дают! — ухмыльнулся Гудвин. — А я беру!
«Электропоезд Москва — Можайск отбывает с шестого пути!» — оловянным голосом объявил с платформы усилитель.
— Смотри, чтоб не сперли! — предостерег меня Гудвин, отдавая на хранение футляр. — Демос нынче совсем оборзел!
«Демос», позаимствованный в греческом словаре полубезумного историка Родиона, звучал в устах Гудвина исключительно как ругательство.
Створки дверей, издав шипение, столкнулись, будто бараны, не поделившие дорогу, и состав дернулся, набирая скорость.
Гудвин загрохотал деревяшкой по железному переходу, ведущему в соседний тамбур.
— Подайте, кого жаба не душит, ветерану русско-еврейской кампании! — донеслось до меня, ибо Гудвин закрывать за собой поленился. — Братья православные! Кому рубль — ерунда, а кому — хлеб да вода!
Хитрый Гудвин бил наверняка. Его «кампания» фонетически трактовалась двояко — то ли «война», то ли «мирные посиделки», в зависимости от воззрений подающего.