И она опять всмотрелась в икону, изображенную на ней женщину. Задержалась взглядом на глазах, лице, на поднятых руках. И именно печальные эти глаза, и печальное ее лицо подтолкнули Олю к мысли, что она, бедная, этими руками защищается…
«Ей есть от чего защищаться, — подумала Оля так, как подумала бы о живом человеке, а не об изображении. — Ведь к ней столько людей ходят, и все — со страданиями, с болью, и все — с проблемами, и всем надо только одно — помоги, помоги, помоги… И как, она, наверное, устала от всех этих бед, и несчастий, и покоя ей нет…»
И она отошла от иконы, отошла, потому что как-то смутилась от этих мыслей. Не имела она права, наверное, так думать и жалеть эту женщину. Она ничего не знала о ней. Наверное, это какая-то святая, человек другого, такого высокого уровня, что Оле до нее не дотянуться, а уж жалеть ее, сочувствовать ей — это, наверное, верх наглости.
Но только чувства эти не уходили, не покидали Олю.
И они были в ней, пока она тихо ходила по церкви, от иконы к иконе, разглядывая лики святых, изображенных на них. И удивляясь — как мало любви в этих лицах и как много строгих, осуждающих глаз…
И она вновь подошла к той иконе, к которой приехала. Подошла и обрадовалась, что никого больше не было перед ней. Никто не лежал ниц, никто не целовал уголок иконы.
Они были вдвоем.
Наедине друг с другом.
И она уже прямо и открыто стала напротив нее, и смело и открыто посмотрела ей в глаза.
И она смотрела и ждала, что появится в ней это желание, с которым она ехала, — попросить у нее любви. Почувствовать себя наполненной любовью. Стать самой любовью…
Она прислушивалась, и прислушивалась к себе, к своим чувствам…
Но ничего нового не произошло в ней. И она подумала вдруг ясно светло, что любовь она нигде не найдет, кроме как в самой себе. И смешно было бы искать ее где-то и просить ее у кого-то, потому что если она и есть где-то — то только в твоем собственном сердце.
И она думала об этом и смотрела на икону. И чувства, которые она испытала, когда увидела ее лицо, стали сильнее и откровеннее.
И такую жалость она испытала к этой женщине, изображенной на иконе, чью историю не знала и чьего имени не знала, но такую жалость она испытывала к ней, как если бы это был самый близкий и дорогой ей человек, и ему нужна была Олина жалость, и ее помощь, и ее понимание, и ее сочувствие.
И в какой-то момент она подошла к иконе близко-близко, и, встав на цыпочки, дотянулась руками до ее рук.
И прижала свои руки к ее рукам.
И посмотрела ей в глаза.
И испытала такую любовь к ней, и такое сочувствие к ее печали.
И она сказала тихо, глядя ей в глаза:
— Мне так тебя жалко…
И неважно было ей в этот момент, творит ли она святотатство, так разговаривая со святой, как с равной, разговаривая с ней просто как с женщиной.
Ей все это было неважно. Потому что чувства были чисты и светлы. И сердце ее было наполнено любовью…
Она выходила из церкви с легким сердцем.
Она остановилась в дверях и перекрестилась, легко и естественно, как будто бы делала это всегда, как делают истинно верующие люди, входя в храм и выходя из храма…
Она постояла и посмотрела туда, в глубь храма, где виднелся огонек лампады перед иконой…
И она подумала: «Ну и что, что я не попросила того, о чем хотела попросить…»
И только в эту секунду она вдруг ясно поняла, что она получила все, за чем ехала. Что с ней произошло все то, чего она хотела.
И она поняла это так ярко, что, казалось, даже ярче цвета стали вокруг нее и звонче звуки. И она так же ярко ощутила себя полной любви, самой любовью.
И неважно было, что эти чувства возникли в ней по отношению к самой женщине, изображенной на иконе. Важно было, что она действительно ощутила их в себе. И что они в ней остались. И она стала той, которой хотела стать — любящей и светлой. Наполненной любовью.
«Все-таки она чудотворица! — потрясенно подумала она. И повторила вслух: Все-таки она чудотворица… Я хотела быть любящей — и я стала любящей…»
И улыбнулась опять своим мыслям. И сама себя поправила: «Я не стала любящей. Я ею и была. Просто — не доставала это из себя. Или доставала так редко. И сейчас я достала из себя любовь, сочувствие. И никто мне этого не делал, кроме меня самой…»
И подумала опять, что точно, нигде нельзя взять любви, кроме как в своем сердце. И что сердце каждого человека уже полно этой любви — нужно только достать ее из себя. Позволить ей быть. Позволить себе быть любовью.
И подумала она опять удивленно: если даже этой печальной святой женщине так нужна любовь, поддержка, сочувствие, то как нужны они живым людям, всем, каждому! И какой была бы другой жизнь — если бы каждый доставал из себя свою любовь, позволял ей течь, выпускал ее наружу и делился бы ею с другими. И каким светлым бы и любящим стал этот мир.
И идя к машине, она тихо улыбалась такой простой мысли — как нужно любить. Как можно любить.
И глядя в тусклые лица людей, подходивших к храму, она думала — они тоже идут сюда за любовью. Но не найдут ее нигде, кроме своего сердца. Как нашла ее сегодня она.
Нашла — и больше не потеряет…
Она выглядела потерянной, хотя совсем не была потерянной.
Она была брошенной — а это было не одно и то же.
Потерянные души — их просто теряли, даже не замечая их присутствия в собственном теле.
Она же была брошенной душой, потому что от нее отказались, ее бросили осознанно, специально — просто не захотели больше жить с душой.
Девочка, в чьем теле она жила, милая и хорошая, душевная девочка, вчера, отчаявшись и разуверившись в своей любви, отказалась от нее.
— Не хочу, — сказала она, плача горько, так горько, как могут плакать только те, кто разочаровался в любви.
— Не хочу больше… Хватит… Никакой любви… Наелась…
И это ее «наелась», сказанное как-то не по-детски жестко, цинично, было не ее, не девочкино, — но она, говоря это, уже была без души. Потому что она так решила — жить без души.
Потому что жить без души — спокойнее. И не больно. И безопасно. Живешь себе, живешь — и ничего не чувствуешь. И ничего тебя не трогает. И все тебе «по барабану». И — хорошо. Как мертвому.
Брошенная Душа была огорчена и откровенно несчастна. Ее милая девочка, которая еще вчера так светилась любовью, так верила в счастье, была такой сердечной, душевной, живой, — сегодня отказалась от всего этого, отказалась от своей души. Потому что душа — это и есть любовь. И — свет внутри. И — ощущение счастья и радости.
Брошенная Душа была расстроена и беспокоилась за девочку — как же она теперь без души? Как же она жить-то будет? Да разве без души живут? Так, бродят неприкаянными, бездушными телами по жизни, делают что-то, суетятся, но главного-то в людях нет — души их, света их. И жизнь их бездушная, без любви — разве это жизнь? И живут они, как роботы, как мертвые…