– Может, потому ты и болеешь, что умеешь видеть наперед? – осторожно предположила на следующий день Магтахинэ.
Акоп, который ничего, кроме леденящего душу страха, не помнил, бессильно прикрыл глаза.
– Какой в этом смысл, если я сразу все забываю? – прошептал он.
– Не знаю.
Спустя время свидетелем его приступа стала заглянувшая за кукурузной мукой Бехлванц Мариам. Магтахинэ купала ребенка, а Акоп стоял рядом и держал наготове полотенце. Вдруг он отступил на шаг, нашарил рукой стену, прислонился, закатил глаза и медленно сполз на пол и за секунду до того, как потерять сознание, выговорил сквозь сжатые зубы: уста Само. Магтахинэ сунула мокрого сына Мариам, а сама кинулась к Акопу.
– Ничего не спрашивай, – бросила она через плечо, – помоги одеться ребенку, а потом сбегай к Сербуи, предупреди, что с ее отцом приключилась беда.
Уста Само, пастуха, нашли на краю дубовой рощи. Старик лежал, окруженный преданным и молчаливым стадом, и рыдал от боли, словно ребенок, – оступился, неудачно упал и сломал лодыжку.
Весть о том, что младший брат кузнеца Василия предвидит беду, быстро распространилась по деревне. Люди стали приходить, чтобы разузнать о своем будущем, но Акоп беспомощно разводил руками – видеть-то, может, и видит, но ничего не помнит. К его сбивчивым объяснениям маранцы относились с недоверием, обижались, упрекали в бесчувствии и нежелании помочь. Дальше всех пошла старая Парандзем, у которой от неведомой болезни полегла вся дворовая птица. С какой-то радости решив, что причиной тому приступы Акопа, она распустила слух, будто он не предчувствует, а наоборот, накликает несчастье. За вредный нрав и отвратительное злоязычие никто в деревне ее не любил, но некоторые из маранцев все-таки поверили сплетням Парандзем и стали относиться к Акопу как к прокаженному. Они прятали от него детей, не появлялись в кузнице, если он там находился, а встретившись с ним на улице, боязливо крестясь и пряча глаза, переходили на другую сторону.
Если Акоп воспринимал это с несвойственным его юному возрасту хладнокровием и даже радостью – пусть думают, что хотят, лишь бы не досаждали назойливым вниманием, то Василия такое отношение к брату обижало и ранило в сердце. Несколько раз он пытался объясниться с односельчанами, ссорился и доказывал, распаляясь, даже лез в драку, но добился обратного эффекта – теперь маранцы обходили стороной и его. Впрочем, работы от этого в кузнице не убавлялось – страх страхом, а добротной мотыгой, которая прослужит долго и не сломается от постоянного дробления глыб (а каменного добра на макушке Маниш-кара было не меньше, чем земли), не у каждого мастера можно было разжиться. Потому маранцы продолжали ходить в кузницу, а Василий, несмотря на обиду, молча принимал заказы и делал свою работу так, как только умел – старательно, усердно и зачастую в долг, никогда не отказывая в рассроченной оплате тем, кто не в состоянии заплатить за его труд сейчас.
Напряжение, возникшее между односельчанами и семьей Василия, наверное, продержалось бы долгие годы и превратило бы кузнеца и его брата в конце концов в изгоев, если бы не событие, случившееся той же весной и буквально перевернувшее с ног на голову отношение Марана к Акопу. К тому времени участившиеся припадки стали такими выматывающими, что казалось – любой из них может стать последним. Ясаман, которая всегда была рядом, боролась за здоровье юноши, как могла. Она составила специальный сбор трав, вытяжка из которых должна была помочь ему легче переносить тяжеленные приступы. Акоп старательно выполнял все ее предписания: принимал горькие настойки, спал в любую погоду с распахнутым окном, обливался холодной водой, дышал, как она учила – пятнадцать глубоких вдохов-выдохов по утрам, сразу после пробуждения, и перед сном. Лечение, безусловно, помогало, потому что за все эти годы у него не случилось ни одного не то что серьезного заболевания, но даже банальной простуды, а настигшая деревню эпидемия ветрянки, от которой не удалось увернуться никому, даже старикам, обошла его стороной, словно не заметила. Но с припадками назначенное Ясаман лечение справиться было не в силах. Мучительные и тяжелые, они со временем стали до того непосильными, что застигнутый ими врасплох Акоп терял сознание мгновенно, не успевая не то что предупредить о привидевшейся беде, но даже осознать, что с ним произошло.
Отчаявшись хоть как-то облегчить состояние брата, Василий предпринял еще одну поездку в долину. Но и этот визит к врачам ничего не дал, более того, не обнаружив у юноши отклонений, они не придумали ничего лучше, чем предложить оставить его в клинике для душевнобольных. Взбешенный Василий увез Акопа с твердым намерением никогда больше не возвращаться в долину.
– Если ему суждено умереть от припадка, пусть лучше это случится на моих руках, чем там, среди сумасшедших, – заявил он.
Акоп переживал за Василия больше, чем за себя, потому никогда не жаловался и не стенал. Старался не унывать – оправившись от очередного приступа, помогал в кузнице – работал споро и увлеченно, не требуя к себе снисходительного отношения, очень обижался, если Василий предлагал ему передохнуть или оставлял самую трудную часть работы себе. Он был бесконечно благодарен Магтахинэ за заботу, любил ее, как сестру, был предупредителен и ласков к ее родителям – старики, остро переживавшие за шаткое здоровье своей младшей дочери Шушаник, сильно сдали, у Петроса отнялась левая нога, а доведенная бессонницей до истощения его жена слегла от нервной хвори, называемой в народе болезнью жимажанка – болезнью сумерек [27] . Акоп с готовностью помогал по дому – убирал, стирал, стряпал, возился с обожаемыми племянниками-погодками, старшему из которых исполнилось к тому времени семь, среднему – пять, а младшему – три года. Мальчики уже всё знали о болезни своего дяди и трогательно ходили по дому на цыпочках, давая ему отоспаться в тишине после тяжелейшего приступа. У Василия сердце обливалось кровью, когда он наблюдал за сыновьями, за братом, за несчастной своей Магтахинэ, разрывающейся между нуждающимися в уходе родителями и семьей, с наступлением каждого января он вздыхал с облегчением, в надежде на то, что новый год будет милосердней и счастливей старого, а к декабрю с горечью констатировал – жизнь и не думала становиться легче, принося с собой все новые и новые испытания.
Случай, изменивший отношение маранцев к Акопу, они так потом и называли – день, когда младший внук Кудаманц Арусяк уберег нас от гибели. На отвесном склоне Маниш-кара, с противоположной стороны от той, что рухнула при землетрясении в пропасть, зияла широкая и глубокая проплешина – там год от года, сразу после таяния снегов, сходил, подминая под себя упорно прорастающий кустарник дикой сливы, поток селя. Люди давно уже привыкли к грохоту низвергающейся в самое сердце пропасти стремительной лавины, спускалась она всегда по одному и тому же проторенному пути, оставляя за собой влажно-бурый, пахнущий холодом и сырой землей развороченный шрам. От селя деревню защищал огромный вулканический зубец, торчащий клыком чуть выше самых крайних домов, – раз за разом спотыкаясь о его несокрушимый асбестовый бок, грязевая лавина сворачивала направо и уходила восвояси, не причинив Марану вреда. Люди, свято верящие в незыблемость каменного зубца, устоявшего даже в знаменитое землетрясение, относились к селю с беспечным безразличием – смысл бояться того, что никогда до тебя не доберется?