И в этом ключ к странному на первый взгляд утверждению современного французского исследователя творчества Пушкина, Виктора Арминжона: «…из великих европейских писателей он наиболее европейский». Утверждение это может показаться тем более странным, что Пушкин в пору своей творческой зрелости отнюдь не считал Россию страной, принадлежащей к Европе (разумеется, Западной Европе – реальности вовсе не только географической), хотя в его время в России было не меньше (в процентном отношении), чем имеется сегодня, идеологов, убежденных, что Россия – это «европейская», но только сильно отставшая от западных обществ страна, и видевших единственный истинный путь России в «догонянии» Запада. Пушкин недвусмысленно и решительно возражал: «Поймите же и то, что Россия никогда ничего не имела общего с остальной Европою; что история ее требует другой мысли, другой формулы… Не говорите: иначе нельзя было быть», – то есть не говорите, что путь только один для всех…
И тем не менее есть все основания согласиться с французом, утверждающим, что Пушкин – «наиболее европейский» писатель. Дело в том, что сознанию Западной Европы в целом с самых давних пор присуще убеждение, что она являет собой единственный подлинный субъект истории, а остальные составные части мира – только объекты приложения европейской воли и европейских целей. Но нежелание или неумение увидеть, так сказать, самоцельность и самооправданность другого, чужого образа жизни неизбежно ведет к тому, что в известной степени утрачивается способность со всей полноценностью увидеть и с в о е бытие. Пушкин же, который, конечно же, ни в коей мере не был склонен навязывать остальному миру русский путь, сумел постичь смысл европейского бытия в известной мере глубже, чем сами европейцы… Об этом за столетие до Арминжона исключительно весомо сказал Достоевский, развивая свою мысль о «всечеловечности» Пушкина. Но аналогичное суждение современного европейца имеет, конечно, особенную значимость.
И если подвести итог этому краткому размышлению о Пушкине, можно сказать следующее. Поэт творил на такой высоте цельного понимания бытия, на которой далеко не всегда были способны удерживаться его даже самые достойные продолжатели. Он не впадал в какую-либо идеализацию (или, напротив, принижение) ни России, ни Запада. В его творчестве Запад предстает как богатейший самобытный мир (точнее, взаимосвязанная совокупность самобытных миров Англии, Испании, Франции, Германии, Италии), который не лучше и не хуже мира России; подобная «оценочность» в свете пушкинского творчества ясно обнаруживает свою заведомую поверхностность и даже прямую примитивность.
Творчество Пушкина – во всем его объеме – утверждает, что и в России, и на Западе было и есть свое безусловное добро и свое столь же безусловное зло, своя правда и своя ложь, своя красота и свое безобразие… Казалось бы, следование этому пушкинскому завету – не столь уж сложная задача. Однако на деле продолжатели Пушкина постоянно сбивались и сегодня сбиваются с проторенной им дороги, сбиваются, если воспользоваться традиционными определениями, либо в славянофильство (в самом широком смысле этого слова), либо в западничество.
Более того: художников и мыслителей, которые смогли так или иначе преодолеть эти соблазны, все же тем не менее старались и по-прежнему стараются истолковывать в этих рамках. Так, например, почти безоговорочно, но все же безосновательно причислен к славянофильству Тютчев (в подробном его жизнеописании, изданном в 1988 году, я стремился доказать, что это толкование не соответствует действительности).
Наследие Пушкина содержит в себе верную и незыблемую меру, на которой только и может строиться истинное понимание России в ее соотношении с Западом и с миром в целом. И необходимо постоянно возвращаться к этой мере, сотворенной пушкинским гением.
Поэзию Некрасова знают так или иначе все и каждый – уже хотя бы потому, что почти сто лет его произведения занимают немалое место в школьной программе, начиная с самых младших классов. Но в то же время Некрасову, так сказать, не повезло более чем кому-либо из великих поэтов XIX века, ибо в его стихах всегда стремились видеть прежде всего и главным образом «тенденцию».
Между тем даже Чернышевский, которого никак не заподозришь в недооценке «тенденциозности», восторженно говоря в письме к Некрасову о его поэзии, счел необходимым подчеркнуть: «Не думайте, что я увлекаюсь тенденциею, – тенденция может быть хороша, а талант слаб… Лично на меня Ваши пьесы без тенденции производят сильнейшее впечатление, нежели пьесы с тенденциею…»
И все же, как ни печально, Некрасова старались преподносить читателю – начиная с отроческих лет – не столько как самобытного поэта, сколько как публициста, который будто бы всецело посвятил себя стихотворному оформлению социальных лозунгов и призывов, всякого рода разоблачений, моральных заповедей и т. п.
Справедливости ради нельзя не сказать, что Некрасов написал немало строк, в которых публицистическая задача в той или иной мере подавляла дух творчества, в чем он не раз признавался и сам: «Мне борьба мешала быть поэтом…», «Нет в тебе поэзии свободной, мой суровый, неуклюжий стих…» и т. п. Однако вместе с тем Некрасов создал – особенно в период своего творческого расцвета – конец 1850-х – 1860-е годы – стихи очень высокого художественного взлета и поистине несравненной лирической проникновенности.
Но – увы! – многие люди, даже из числа горячих поклонников отечественной поэзии, попросту не знают вершин некрасовской лирики. Мне не раз приходилось сталкиваться с этим даже и в среде профессиональных литераторов. Не могу забыть, как один очень мною уважаемый старейший писатель – ровесник века – с неудовольствием сказал мне: «Вы пишете о Некрасове? Да ведь он же посредственный поэт!» А что касается молодых литераторов, подобное мнение о некрасовской поэзии прямо-таки господствует среди них…
Когда начинаешь выяснять, на чем это мнение основано, обнаруживается, что таким людям известны почти исключительно только «хрестоматийные» стихи Некрасова, подавляющее большинство которых не принадлежит к высшим достижениям его творчества, стихи эти «отбирались» только ради заключенной в них «тенденции».
Наследие Некрасова осваивается трудно еще и потому, что наиболее сильные его творения – это сравнительно пространные «лирические поэмы», такие как «Тишина», «Рыцарь на час», «Коробейники», «Балет», «Детство», «На Волге». Для воплощения присущей одному Некрасову народно-песенной поэтической стихии необходимы были эти вещи широкого дыхания, но многие читатели поэзии, способные глубоко пережить краткое стихотворение, не столь уж часто имеют навык вживания в поэму.
А между тем своеобразие некрасовского творчества выступает наиболее ясно и полно именно в поэмах, хотя, конечно, они только развертывают то содержание, которое воплощено и в стихотворениях поэта. Речь идет об уникальном и удивительно органическом слиянии воссозданного в любых его самых «прозаических» деталях быта (словно перед нами и не поэзия, а так называемый «физиологический очерк») и властной, всепроникающей стихии особенного, чисто некрасовского лиризма, который преображает все бытовое и прозаическое.