Грех и святость русской истории | Страница: 84

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Ей чужды наши призрачные годы…

Итак, строки из множества различных стихотворений ясно свидетельствуют, что поэт постоянно вливает свое «я» в «мы» – притом в стихотворениях сугубо лирических, даже «интимных», сокровенных… И притом перед нами только одно – открытое, прямое – воплощение этой его творческой воли. Как бы присоединить к себе всех и каждого можно и в иных грамматических формах. Так, обращение к «ты» и – еще более явно – к «вы», в сущности, подразумевает то же самое всеобщее «мы» (то есть «я» и «ты» – каждое, любое «ты», взятые совместно):


Ушло, как то уйдет всецело,

Чем ты и дышишь и живешь…


Каким бы строгим испытаньям

Вы ни были подчинены…


Над вами светила молчат в тишине,

Под вами могилы – молчат и оне…

То же значение имеет и глагольная форма, обращенная к «ты», хотя само это местоимение отсутствует:


Смотри, как облаком живым

Фонтан сияющий клубится…

И в стихотворении, о котором еще будет речь:


Молчи, скрывайся и таи

И чувства и мечты свои…

Кстати сказать, подчас «ты» явно, открыто переходит у Тютчева в «мы»:


И рад ли ты, или не рад,

Что нужды ей? Вперед, вперед!

Знакомый звук нам ветр принес…

И ты ушел, куда мы все идем…

Прямо-таки поразительно, что Тютчев иногда уклоняется от формы «я» даже и в своей любовной лирике, где, казалось бы, просто неуместно «мы»! Вот строки стихотворений из «денисьевского цикла»:


О как убийственно мы любим…

Нежней мы любим и суеверней…

Все это не могло быть чем-то случайным и несущественным. Правда, едва ли есть основания полагать, что Тютчев сознательно и целенаправленно «заменял» естественное для интимной лирики «я» на «мы» и другие имеющие аналогичное значение формы.

Здесь действовал не рассудок, а стихийная творческая воля, стремящаяся воплотить «я» в органическом единстве с «мировым целым», со всем «древом человечества высоким». Нередко эта воля открыто, обнаженно воплощалась в самой грамматической форме, но она, конечно же, воплощена и в тех стихотворениях, где речь от «мы» (и иные аналогичные формы) отсутствует.

И тщательный анализ таких стихотворений способен это раскрыть, хотя указанная творческая воля запечатлелась в них не столь наглядно и неоспоримо.

Словом, приведенные мною строки, в которых вместо законного, казалось бы, «я» выступает «мы», следует воспринимать как своего рода ключ к тютчевской поэзии, позволяющий открыть ее особенный закон, ее безусловную соборность.

В поэзии Тютчева вольно самораскрывается утонченная, развитая до предела личность, но в то же время дверь этой поэзии как бы настежь отворена всем, каждому, готовому свободно влить свое сокровенное «я» в соборный хор.

Обратимся в заключение к тютчевскому стихотворению, начинающемуся общеизвестной строфой:


Молчи, скрывайся и таи

И чувства и мечты свои —

Пускай в душевной глубине

Встают и заходят оне

Безмолвно, как звезды в ночи, —

Любуйся ими – и молчи…

Как уже говорилось, в этом стихотворении обычно усматривают утверждение фатальной замкнутости и изолированности человеческой личности. Однако почему же любой вдумчивый читатель Тютчева с таким упоением принимает это стихотворение? Дело, очевидно, в том, что в целостном контексте тютчевской поэзии оно предстает вовсе не как символ разобщенности людей; его смысл, напротив, в утверждении высшего, благороднейшего человеческого единения.

Да, говорит поэт, у каждого из нас – и у тебя, и у меня, и у него – есть такая «душевная глубина», которую невозможно до конца высказать «другому» – невозможно ни мне, ни тебе, ни ему. Но каждый, любой из нас может и должен знать о ее существовании и благоговейно относиться к ней.

Ведь Тютчев прямо говорит каждому своему читателю, каждому человеку:


Есть целый мир в душе твоей

Таинственно-волшебных дум… —

в сущности, открывая тем самым, что такой «мир» есть не только в «твоей», но и в «моей», и в «его» (всякого «его») душе.

И поэтическое утверждение – даже как бы безусловное доказательство – наличия этого мира в каждой человеческой душе (и твоей, и моей, и его), во всех душах, вполне понятно, не только не разъединяет людей, но, напротив, создает, так сказать, достойнейшую основу для их подлинного единения, для истинной соборности…

О духовном наследии русских мыслителей XX века [268]

21(9) января 1882 года родился Павел Александрович Флоренский. А в 1917 году, в канун революции, вышел в свет первый труд двадцатидвухлетнего тогда Алексея Федоровича Лосева (1893–1988).

В последнее время несметная орава малограмотных крикливых «экспертов» пытается убедить своих слушателей и читателей, что после 1917 года и до нашего времени в России не было подлинного развития мысли, что русская духовная культура продолжала существовать лишь в эмиграции и нам-де только и остается учиться у ее корифеев, дабы как бы на пустом месте создавать заново отечественную мысль.

Эта «версия» вроде бы подтверждается тем фактом, что судьба оставшихся на родине мыслителей была глубоко драматична или даже трагедийна, – из чего черпают лишний повод для проклятий по адресу этой самой «ненормальной» России. Между тем вся история человеческой мысли вообще исполнена драматизма и трагизма (об этом ухитряются «забывать»). Гений античной философии Сократ покончил с собой, не желая отправляться в изгнание, а величайший итальянец Данте вынужден был сделать выбор между сожжением на костре и пожизненным изгнанием (он избрал второе); одному из великих англичан Томасу Мору палач отрубил голову топором, а голова основоположника понимания всеобщих законов Вселенной француза Лавуазье была отсечена через два с половиной столетия более «цивилизованным» орудием – гильотиной, главные духовные вожди США и Индии – Линкольн и Ганди – были злодейски убиты, и т. д. и т. п.

П.А. Флоренский написал незадолго до расстрела: «Ясно, что свет устроен так, что давать миру можно не иначе, как расплачиваясь за это страданиями и гонением». Это, конечно, предельно скорбная, но, увы, неустранимая истина бытия: чем значительнее духовное деяние, тем большее сопротивление оно встречает – в особенности, понятно, в эпохи переворотов и яростной борьбы различных сил. Но столь же верно и другое: чем мощнее сопротивление, тем выше духовный подвиг; героическое противостояние злу и лжи возвышает не только личность мыслителя, но и само его творчество. И при всех возможных оговорках нет сомнения, что русская мысль, развивавшаяся в труднейших условиях на родине, превосходит любые достижения ее эмигрантского «ответвления». Наиболее выдающиеся изгнанники признавали это. Так, живший в Париже С.Н. Булгаков написал в 1943 году о священнике П.А. Флоренском: «Не умею передать словами то чувство Родины, России, великой и могучей в судьбах своих, при всех грехах и падениях, но и в испытаниях своей избранности, как оно жило в отце Павле. И, разумеется, это было не случайно, что он не выехал за границу… Можно сказать, что жизнь ему как бы предлагала выбор между Соловками и Парижем, но он избрал Родину, хотя то были и Соловки, он восхотел до конца разделить судьбу со своим народом… и сам он и судьба его есть слава и величие России».