Такую же опаску вызывал у заговорщиков и второй их силовик — Тухачевский.
«Бухарин: Поскольку речь идет о военном перевороте, то будет необычайно велик удельный вес именно военной группы… и отсюда может возникнуть своеобразная бонапартистская опасность, а бонапартисты, я, в частности, имел в виду Тухачевского, первым делом расправятся со своими союзниками… Я всегда в разговорах называл Тухачевского «потенциальным наполеончиком», а известно, как Наполеон расправлялся с так называемыми идеологами» (стр. 373).
Теперь, наконец, главное: насколько можно доверять признаниям участников процесса? Ибо есть версия, что их в темницах просто запытали до огульных самооговоров. Но обнародованный документ едва ли оставляет вероятность того, что два десятка человек, дотошнейше допрошенных Вышинским, взвалили на себя сочиненную кем-то напраслину.
Во-первых, чтобы сочинить и стройно увязать такую тьму фактических, психологических, лексических подробностей, что всплыли на суде, понадобилась бы целая бригада посвященных во все тонкости геополитики Шекспиров. Следствие вел известный впоследствии своими «Записками следователя» писатель Шейнин. Но в его творениях не ночевало и десятой доли глубины и драматизма всплывших на суде коллизий, создать которые могла, скорей всего, лишь сама жизнь.
Но если даже допустить написанный чьей-то рукой спектакль, его еще должны были блестяще разыграть на глазах западных писателей и журналистов те, чья награда за успех была вполне ясна по участи чуть раньше осужденной группы Тухачевского. А заговорщики — закаленные еще царскими тюрьмами и Гражданской войной революционеры, сломить которых— не раз плюнуть. Да и по их активности, борьбе за каждый фактик на суде, пространным рассуждениям, переходящим у Бухарина в целые лекции, не видно, чтобы их утюжили до полного самозабвения в застенках.
«Бухарин: Мне случайно из тюремной библиотеки попала книжка Фейхтвангера… Она на меня произвела большое впечатление…» (стр. 667).
«Плетнев: Мне было доставлено из моей библиотеки свыше 20 книг на четырех языках. Я сумел написать в тюрьме монографию…» (стр. 676).
Плетнев так в своем последнем слове хочет показать, что уже начал искупать вину служением родной науке. Но оба замечания — штрихи к тому, как содержались «сопроцессники» в неволе.
А почему признали многое, хотя отнюдь не все, в чем обвинялись, один из них объяснил так. «Буланов:…не стесняются здесь, на скамье подсудимых, утопить своего же соучастника, продать с потрохами и ногами, чтобы хоть на одну тысячную секунды вывернуться самому…» (стр. 672).
Ну и, конечно, трудно не соотнести признания бухаринцев в масштабной подготовке «открыть фронт» с тем, что фактически случилось в сорок первом, когда немцы, главные союзники и получатели секретной информации изменщиков, ворвались беспрепятственно в СССР. Отсюда можно и замешательство Сталина в первые дни войны представить под таким углом: он-то считал, что полностью разбил предателей, но все произошло четко по их заложенному глубоко в систему управления страной сценарию.
Трудно не провести параллель и с новейшей историей, когда распад СССР произошел именно так, как мыслилось Бухарину и Троцкому. Но в конце 30-х попытка расчленения страны была подавлена жестоко. В конце 80-х и начале 90-х той жестокостью по отношению к вождям, задумавшим и совершившим расчленение, не пахло даже близко. И тем не менее вся страшная жестокость как бы неисповедимо, вопреки всем лозунгам, один гуманнее другого, излилась. Только теперь в первую голову на тех, ради кого все якобы и учинялось: на сотни тысяч беженцев, голодных, беззарплатных, убитых в межнациональных потасовках и так далее.
То есть жестокость сталинская, откровенная, под лозунгом «Раздавите гадину!» — или жестокость лицемерная, кстати, под тем же, быстро заменившим благостные, как все помним, лозунгом, — но жестокость в результате все равно. Только во втором случае еще и некогда великая держава опустилась до позорной попрошайки чужих милостей и займов.
И еще невольно возникающий после прочтения всего этого эффект. Уже постфактум зная, во сколько миллионов жизней обошлось предательское «открытие фронта», хочется мысленно бросить Сталину упрек не в перегибе в борьбе с готовыми на все для власти супостатами, а в недогибе!
Вот это впечатление, судя по всему, и сделало как раз в эпоху демократии и гласности еще более закрытым этот официально по сей день не рассекреченный документ.