Однако проблема владения оружием — в том смысле, в каком она может служить исходной точкой при общем анализе общества, — связана, конечно, с техническими проблемами. Например, кто говорит рыцарь, тот подразумевает копье, тяжелые доспехи и т. д., а это означает малочисленную армию из богатых людей. Кто же, напротив, говорит лучник, легкие доспехи, имеет в виду многочисленную армию. Отталкиваясь от этого, можно очертить весь комплекс экономических и институциональных проблем: если войско состоит из рыцарей, если это неповоротливая и малочисленная армия всадников, то королевская власть оказывается сильно ограниченной, ибо король не может содержать столь дорогое рыцарское войско. Рыцари вынуждены содержать сами себя. Зато многочисленное войско пехотинцев король может оплатить; с этим связано возвышение королевской власти, но в то же время происходит и рост налогов. Таким образом, на этот раз можно видеть, что война оставляет метку в общественном организме, но не в силу факта завоевания, а через военные институты, с их помощью война оказывает серьезное влияние на гражданский порядок в целом. Следовательно, точкой отсчета при анализе общества служит не только простой дуализм завоеватели/завоеванные, победители/побежденные, воспоминание о битве при Гастингсе или воспоминание о нашествии франков. Теперь уже не этот простой бинарный механизм отметит печатью войны все общество целиком, а война, взятая по ту и по эту сторону битвы, война как способ ведения войны, как способ готовить и организовывать войну. Война при этом понята как распределение и природа оружия, техника войны, набор рекрутов, плата солдатам, налоги, относящиеся к армии; война как внутренний институт, а не как простое военное событие, именно это служит отправным пунктом в анализах Буленвилье. Если он достигает понимания истории французского общества, то только потому, что постоянно держится за нить, которая ведет к обнаружению за битвами и нашествиями военного института, всей совокупности институтов и экономики страны. Война диктует общую экономику оружия, экономику вооруженных и невооруженных людей в данном государстве со всеми вытекающими из этого институциональными и экономическими особенностями. Именно гигантское расширение смысла войны по сравнению с тем, чем она была еще у историков XVII века, придает рассуждению Буленвилье важное значение, что я пытаюсь здесь показать.
Наконец, третье положение Буленвилье 6 войне относится не к факту баталий, а к системе нашествие — восстание, они были теми двумя крупными элементами, к которым обращались историки с целью обнаружения войны в обществах (так происходило, например, в английской историографии XVII века). Проблема Буленвилье не заключалась в том, чтобы установить, когда осуществлялось нашествие и каковы его последствия; она также не сводилась просто к констатации того, происходило или не происходило восстание. Он хотел показать, как определенное соотношение сил, проявившееся в нашествии и в битве, было мало-помалу незаметно перевернуто. Проблема английской историографии состояла в том, чтобы обнаружить повсюду, во всех институтах место, занимаемое сильными (нормандцами), и место, занимаемое слабыми (саксами). Перед Буленвилье же стояла проблема понять, как сильные стали слабыми и как слабые стали сильными. Существо его анализа ориентировано именно на проблему перехода от силы к слабости и от слабости к силе. Анализ и описание указанных перемен Буленвилье прежде всего начинает с того, что можно было бы назвать определением внутренних механизмов перевертывания, примеры которого легко отыскать. Действительно, что дало силу франкской аристократии в начале периода, который вскоре будет назван средними веками? Силу им дало то, что, захватив и оккупировав Галлию, франки по личной инициативе и непосредственно присвоили земли. Они стали прямыми собственниками земель и в силу этого получали доходы в натуре, что, с одной стороны, обеспечивало спокойствие крестьянскому населению, а с другой — силу рыцарству. Однако именно то, что составляло их силу, мало-помалу превратилось в их слабость по причине рассеяния рыцарей, поселившихся на своих землях, и потому что их ради войны содержали крестьяне, в результате они, с одной стороны, были лишены близости к королю, которого посадили на трон, а с другой — только воевали, к тому же друг с другом. Они, следовательно, пренебрегали тем, что могли им дать воспитание, образование, обучение латинскому языку, познание. Все это должно было стать причиной их бессилия.
Наоборот, если взять пример галльской аристократии, то она в начале франкского нашествия была в высшей степени слаба: каждый галльский собственник был лишен всего. И именно их слабость в силу неизбежного развития стала силой. Изгнанные со своих земель, они обратились к Церкви, и это им помогло влиять на народ, а также дало познания в области права. Все это мало-помалу позволило им находиться возле короля, воздействовать на королевскую политику и захватить экономическое богатство, которого ранее они были лишены. Таким образом, те же факторы, которые обусловили слабость галльской аристократии, стали начиная с некоторого момента причиной ее усиления.
Буленвилье не анализирует проблемы, кто был победителем, а кто побежденным, он анализирует другое: кто стал сильным, кто стал слабым и почему слабый стал сильным? История теперь предстает, по существу, как подсчет сил. Но к чему должен неизбежно привести анализ, задача которого состояла в обнаружении механизмов возвращения силы? К тому, что крупная и простая дихотомия победители/побежденные оказывается теперь не уместна при описании исторических процессов. Начиная с момента, когда сильный становится слабым, а слабый сильным, оказываются нужны новые противоположности, новые расслоения, новые деления: слабые заключают между собой союзы, сильные стремятся к союзу с одними против других. В эпоху нашествий существовала как бы большая массовая битва армии против армии, франков против галлов, нормандцев против саксов, но постепенно эти две большие национальные массы распадаются и разными путями трансформируются. В такой период можно наблюдать различные формы борьбы с характерными для них переменами фронтов, с конъюнктурными союзами, с более или менее устойчивыми перегруппировками: союз монархической власти со старым галльским дворянством; опора этого союза на народ; разрыв молчаливого союза между франкскими воинами и галльскими крестьянами, когда обедневшие франки должны были увеличить свои требования и установили более высокую норму выплат, и т. д. Все подобные связи, союзы, внутренние конфликты теперь распространяются и приобретают форму войны, которую историки XVII века еще понимали как крупное противостояние, родившееся в ходе нашествия.
Вплоть до XVII века война, по существу, трактовалась как война одной массы против другой массы. Буленвилье обнаруживает войну во всех социальных отношениях; он ее подразделяет на тысячи различных форм и представляет ее как своего рода хроническое состояние при взаимодействии групп, фронтов, тактических объединений, в ходе которого они приобщаются к культуре друг друга, противостоят друг другу или, напротив, заключают друг с другом союзы. Нет больше крупных, устойчивых и многочисленных масс, существует многообразная война, в некотором смысле война всех против всех, но, очевидно, не в том абстрактном и, как я думаю, нереальном смысле, который имел в виду Гоббс, когда говорил о войне всех против всех и пытался доказать, что внутри социального организма войны всех против всех не существует. У Буленвилье, наоборот, речь идет о войне в широком смысле, она пронизывает одновременно и весь социальный организм, и всю его историю; но не как война индивидов против индивидов, а как война групп против групп. И именно это придание более широкого смысла войне характеризует, как я думаю, мысль Буленвилье. Я хотел бы подвести итоги. Это изменение представлений о войне указанным направлением? Прежде всего, именно благодаря ему Буленвилье приходит к тому, что историки права […] [21] Для историков, которые излагали внутреннюю историю государственного права, внутреннюю историю государства, война была, по существу, разрывом права, загадкой, своего рода неясным феноменом или данностью, событием, которое нужно было принимать как таковое и которое не только не было принципом понимания — об этом вопрос не стоял, — а, напротив, было принципом его разрушения. У Буленвилье, наоборот, именно война делает из самого распада права принцип понимания общества и именно война позволяет определить соотношение сил, которое поддерживает в постоянстве определенные правовые отношения. Таким образом Буленвилье смог интегрировать события, которые прежде считались только насилием и рассматривались в массе, войны, нашествия, перемены в большую, разнообразную по содержанию и пророчествам область отношений, охватывающую общество в целом (так как рассмотренные им факты касаются, как мы видели, права, экономики, налоговой системы, религии, верований обучения, языковой практики, юридических институтов). Исходя из самого факта войны и из анализа, который проделан в терминах войны, историк может установить связь всех явлений: войны, религии, нравов и характеров, так что разработанная таким путем история может служить принципом постижения общества. Именно война определяет интеллигибельную схему трактовки общества у Буленвилье, а затем и во всем историческом дискурсе. Когда я говорю об интеллигибельной схеме, я не хочу, конечно, сказать, что все написанное Буленвилье правда. По-видимому, можно даже показать, что все, часть за частью написанное им, ложно. Я только сказал бы, что это можно доказывать. Например, о существовавшем в XVII веке дискурсе о троянских корнях или об эмиграции франков, которые якобы покинули Галлию в определенный момент при некоем Сиговеже, а затем вернулись, нельзя сказать, что он, наподобие нашего дискурса, является истинным или ложным. Нам нельзя это обозначать как истину или ложь. Зато предложенная Буленвилье интеллигибельная схема основала — как я думаю — особый подход, некоторую возможность разделения истины/лжи, которую можно применить к дискурсу самого Буленвилье и которая к тому же заставляет сказать, что его дискурс ложен как в целом, так и в деталях. И даже, если хотите, тотально ложен. Тем не менее остается в силе тот факт, что именно эта интеллигибельная схема была предложена нашему историческому дискурсу. И исходя из нее, мы теперь можем сказать, что истинно и что ложно в дискурсе Буленвилье.