Дискурс, начатый в масштабах Европы, необходимо задает направление, стимулирующее процессы самопонимания. Этому смелому предположению противоречат, по-видимому, два факта. Первое. Не привели ли именно самые значительные исторические достижения Европы, их всемирное признание к тому, что она утратила свою создающую идентичность силу? Второе. Что должно объединять изнутри такой регион, где как ни в каком другом не прекращается соперничество множества сознающих себя наций?
Христианство и капитализм, естествознание и техника, римское право и Кодекс Наполеона, гражданско-городская форма жизни, демократия и права человека, секуляризация государства и общества распространились из Европы на другие континенты. Следовательно, эти достижения не являются сегодня исключительно европейской собственностью. Западный образ мышления, коренящийся в иудео-христианской традиции, имеет определенные характерные черты. Но и этот духовный облик (Habitus), отмеченный индивидуализмом, рационализмом и активностью, европейские нации разделяют с нациями Соединенных Штатов, Канады и Австралии. Короче, «Запад» как духовный контур охватывает больше, чем только Европу.
Впрочем, Европа состоит из национальных государств, которые дистанцируются друг от друга, соперничают и спорят. Национальное сознание, отчеканенное в национальном языке, национальной литературе и истории, долго действовало и как подрывная сила. Однако в качестве реакции на разрушительную силу национализма сформировался тот образец ориентации, который придает сегодняшней Европе с ее уникальным культурным многообразием, даже на взгляд неевропейцев, собственное лицо в современном мире. Культура, на протяжении многих столетий в большей степени, чем все другие культуры, раздираемая конфликтами между городом и деревней, между церковными и секулярными властями, конкуренцией между верой и знанием, борьбой между политическими властями и антагонистическими классами, в муках постигала, как объединять различное, институционализировать противоречия, стабилизировать напряженности. А признание различий — взаимное признание другого в его инаковости — может стать отличительной чертой общей идентичности.
Самым недавним примером этого является социально-государственное примирение классовых противоречий и самоограничение государственного суверенитета в рамках ЕС. По словам Эрика Хобсбаума, в третьей четверти XX века Европа «по эту сторону» железного занавеса переживала свой «золотой век». С тех пор стали более заметными черты общего политического менталитета, т. е. сегодня другие чаще воспринимают нас как европейцев, а не как немцев или французов; и это не только в Гонконге, но даже в Тель-Авиве. Действительно, в европейских странах секуляризация относительно дальше продвинулась вперед. Граждане подозрительно относятся к нарушениям границ между политикой и религией. Европейцы имеют больше доверия к организационным достижениям государства и его способности к управлению, но скептически оценивают результативность рынка. Им присуще ясное осознание «диалектики просвещения», они не питают оптимистических иллюзий по поводу технического прогресса. Они предпочитают гарантии безопасности со стороны государства всеобщего благосостояния и возможность солидарно урегулировать проблемы. Порог терпимости по отношению к насилию против личности сравнительно низок. Стремление к сложной организации международного порядка, повсеместно регулируемого правом, связывается с надеждами на эффективную мировую внутреннюю политику в рамках реформированной ООН.
После 1989–1990 годов исчезли условия, которые позволяли западноевропейцам культивировать этот менталитет в тени «холодной войны». Ситуация 15 февраля свидетельствует о том, что образ мыслей европейца преодолел контекст собственного возникновения. Это объясняет также, почему «старая Европа» видит вызов в смелой гегемониальной политике союзной сверхдержавы. И почему в Европе столь многие, кто приветствовал свержение Саддама как освобождение, отвергают противоречащий международному праву характер одностороннего, превентивного, нелогичного и необоснованного вторжения. Итак, вопрос в том, насколько стабильна эта европейская ментальность? Укоренена ли она в глубоком и богатом историческом опыте и традициях?
Известно, что многие политические традиции, претендующие на авторитет как самобытные, были «изобретены». Европейская идентичность, напротив, изначально несет в себе нечто сконструированное, она рассматривается как продукт публичной деятельности. Важно понимание того, что произвольно созданная конструкция неизбежно несла бы в себе изъян всеядности. Политическая нравственная воля, которая обнаруживает свою значимость в герменевтике процесса самопонимания, — это не произвол. Выяснение различия между наследством, которое мы принимаем, и тем, от которого хотим отказаться, требует такой же осмотрительности, как и решение вопросов, связанных с толкованием текстов, которые мы осваиваем. Исторический опыт предлагает себя только для осознанного усвоения, он обязательно становится силой, формирующей идентичность. В заключение несколько реплик относительно таких «кандидатур на освоение», которые могли бы придать европейскому послевоенному менталитету более четкие очертания.
Исторические истоки политического профиля Европы
Отношения между государством и церковью в Европе эпохи модерна развивались неодинаково по эту и ту сторону Пиренеев, севернее и южнее Альп, западнее и восточнее Рейна. Мировоззренческий нейтралитет государственной власти в разных европейских странах приобретал в каждом случае свою правовую форму. Но в рамках гражданского общества религия практически всюду занимает схожую — неполитичную позицию. Даже если в каких-то аспектах такая общественная приватизации веры и вызывает сожаление, для политической культуры этот факт имеет самые позитивные последствия. В наших краях трудно представить себе президента, который ежедневно начинает свои служебные дела с публичной молитвы, а свои успешные политические решения связывает с божественной миссией.
В Европе эмансипация гражданского общества от опеки абсолютистского режима не всюду сопровождалась демократическими преобразованиями и овладением современными (modernen) формами государственного управления. Однако идейное влияние Французской революции на всю Европу объясняет и то, почему здесь так ценится политика в обоих своих проявлениях — и как инструмент коммуникации, гарантирующий свободы, и как организационная власть. Практика же капитализма, напротив, связана с острыми классовыми противоречиями. Эта память препятствует непредвзятой оценке рынка. Различная оценка институтов политики и рынка может укрепить доверие европейцев к цивилизирующей и формообразующей силе государства, от которого они ждут коррекции «несостоятельности рыночной модели», практики рынка.
Партийная система, ведущая свою историю от Французской революции, зачастую просто копируется. Но только в Европе она служит и делу идеологической конкуренции, позволяет непрерывно давать политическую оценку патологичным в социальном отношении последствиям капиталистической модернизации. Это способствует восприимчивости граждан к парадоксам прогресса. В споре консервативных, либеральных и социалистических проектов и трактовок речь идет о выборе одной из двух установок. Согласно первой, потери от дезинтеграции охранительных традиционных жизненных форм перевешивают выигрыши от химерического прогресса. Согласно второй, выигрыш от развертывающихся сегодня процессов творческого разрушения завтра перевесит страдания жертв модернизации.