При отсутствии со стороны США серьезной – что маловероятно – демонстрации решимости и соответствующих обязательств Япония, по всей вероятности, пойдет навстречу Китаю. За исключением периода 1930-х и 1940-х годов, когда Япония проводила одностороннюю политику завоеваний в Восточной Азии, причем последствия этого оказались катастрофическими, страна исторически стремилась к обеспечению своей безопасности, вступая в союзы с тем, кто рассматривался как доминирующая в данный период времени сила. Даже в 1930-х годах, присоединившись к оси Берлин – Рим, Япония вступала в союз с тем, кто представлялся тогда наиболее динамичной военно-идеологической силой в глобальной политике. Ранее в том же веке она вполне осознанно вошла в англо-японский альянс, потому что Великобритания являлась страной-лидером на мировой арене. В 1950-х годах Япония аналогичным образом объединилась с США как с наиболее сильной в мире страной и как с одной из тех стран, которые могли обеспечить Японии безопасность. Как и китайцы, японцы рассматривают международную политику как иерархическую, потому что такова их внутренняя политика. Как высказался один ведущий японский ученый: “Когда японцы думают о месте своей нации в международном сообществе, [c.379] они часто находят аналогии в моделях внутреннего устройства японского общества. У японцев имеется склонность рассматривать международный порядок как внешнее выражение культурных паттернов, которые проявляются внутри японского общества, а для него характерна ведущая роль вертикально организованных структур. На подобное представление о международном порядке наложили отпечаток длительные китайско-японские отношения, оказывавшие влияние на Японию до нового времени (система дани)”.
Таким образом, японская политика в выборе союзников зиждилась “в своей основе на следовании за сильным, а не на противодействии ему” и состояла в “заключении альянса с наиболее влиятельной силой” . Японцы, как соглашался один давно живущий там представитель Запада, “быстрее, чем большинство, подчиняются force majeure и действуют заодно с теми, кого считают стоящими фактически выше себя… и еще быстрее обижаются на нападки со стороны фактически слабого, сдающего свои позиции гегемона”. Поскольку влияние США в Азии убывает, а роль Китая становится первостепенной, японская политика будет соответствующим образом изменяться, при-способливаясь к новым реалиям. На самом деле, она уже начала меняться. Ключевым вопросом в китайско-японских отношениях, как заметил Кишор Мабубани, является вопрос: “Кто главный?”. И ответ становится ясен. “Не будет никаких явно выраженных заявлений или договоренностей, но показательно, что в 1992 году, в то время когда Пекин все еще находился в относительной международной изоляции, японский император решил нанести визит в Китай” .
Теоретически японские лидеры и народ несомненно предпочли бы ту политику, которой следовали нескольких минувших десятилетий, то есть предпочли бы оставаться [c.380] под оберегающей дланью США. Однако поскольку влияние США в Азии падает, те силы в Японии, которые настаивают на том, чтобы Япония осознала свою принадлежность к азиатскому миру, рано или поздно обретут вес и японцы все же примут как неизбежность возрожденное господство Китая на восточно-азиатской сцене. Например, в 1994 году в ответ на вопрос, какая страна будет иметь наибольшее влияние в Азии в двадцать первом веке, 44 процента японской общественности назвали Китай, 30 процентов – США, и только 16 процентов назвали Японию . Япония, как предрек в 1995 году один высокопоставленный японский политик, “дисциплинированно приспособится к возвышению Китая”. А затем предложил подумать над тем же вопросом Соединенным Штатам. Первое заявление звучит весьма правдоподобно; ответ же США до сих пор не получен.
Китайская гегемония уменьшит нестабильность и снизит напряженность в Восточной Азии. Она также сократит здесь влияние США и Запада и вынудит Соединенные Штаты принять факт, который они исторически стремились предотвратить: доминирование в ключевом регионе мира другой державы. Однако степень, в какой эта гегемония угрожает интересам других азиатских стран или США, зависит отчасти от того, что происходит в Китае. Экономический рост порождает военную мощь и политическое влияние, но он также способен стимулировать политический процесс и способствовать движению в направлении более открытой, плюралистической и, возможно, демократической политики. Экономические успехи уже произвели подобный эффект в Южной Корее и на Тайване. Однако в обеих странах политические лидеры, которые наиболее активно стремились провести демократические преобразования, были христианами.
Конфуцианское наследие Китая, в котором особое значение придается власти авторитетов, порядку, иерархии и верховенству коллектива над личностью, создает препятствия для демократизации. Тем не менее, благодаря подъему [c.381] экономики, в Китае все выше становится уровень благосостояния, экономический рост порождает динамичную буржуазию и быстро растущий средний класс, а также приводит к сосредоточению экономической власти вне правительственного контроля. Помимо того, через торговлю, капиталовложения и образование китайский народ оказывается “вовлечен” во внешний мир. Все эти процессы создают социальный базис для движения к политическому плюрализму.
Предпосылкой для политической открытости обычно является приход к власти реформистских элементов внутри авторитарной системы. Случится ли подобное в Китае? Вероятно, при первом преемнике Сяопина этого не будет, но уже при втором вероятность повышается. По всей видимости, новый век станет свидетелем возникновения на юге Китая групп, которые будут ставить перед собой политические цели и которые если не по названию, то фактически окажутся зародышами политических партий. Вероятно, такие группы будут иметь тесные связи с китайцами на Тайване, в Гонконге и Сингапуре и пользоваться их поддержкой. Если в южном Китае появятся подобные движения и если в Пекине власть окажется в руках фракции реформаторов, то в стране, возможно, произойдут политические перемены. Демократизация могла бы вдохновить политиков на националистические лозунги, что повысит вероятность войны, хотя в перспективе стабильная плюралистическая система в Китае, вероятнее всего, смягчит его отношения с другими странами.
Возможно, как и предполагал Фридберг, прошлое Европы есть будущее для Азии. Более вероятно, что прошлое Азии окажется будущим для Азии. Выбор таков: либо баланс сил ценой конфликта, либо мир, залог которого – гегемония одной страны. Западные государства могли выбирать между конфликтом и балансом. История, культура и реалии власти со всей определенностью подводят к предположению, что Азии предстоит сделать выбор в пользу мира [c.382] и гегемонии. Эра, которая началась с приходом Запада в 1840-х и в 1850-х годах, подходит к концу, Китай вновь занимает свое место регионального гегемона, а Восток начинает играть подобающую ему роль.
После “холодной войны” сложился многополюсный, полицивилизационный мир, в котором нет того всеохватного, господствующего во всех сферах раскола, что существовал в прежние годы. Однако до тех пор, пока продолжаются мусульманский демографический рост и азиатский экономический подъем, конфликты между Западом и цивилизациями-претендентами будут иметь в глобальной политике куда более важное значение, чем другие линии раскола. Весьма вероятно, правительства мусульманских стран и дальше будут все менее и менее дружественными Западу, а между исламскими группировками и западными государствами будут происходить стычки – временами, возможно, весьма ожесточенные. Отношения между США, с одной стороны, и Китаем, Японией и другими азиатскими странам будут носить весьма конфликтный характер, и попытка Соединенных Штатов Америки оспорить возвышение Китая как державы-гегемона в Азии может привести к крупномасштабной войне.