Экономические технократы способны тут провести налоговую реформу, создать новый закон о социальном обеспечении или изменить режим обмена валюты там, но им никогда не доводилось действовать в роскошных условиях чистого состояния, где можно беспрепятственно выстроить оптимальную структуру экономической политики.
Арнольд Харбергер, профессор экономики Чикагского университета, 1988 г.
Немногие академические заведения были столь плотно окутаны легендами, как экономическое отделение Чикагского университета в 1950-е годы. Его представители осознавали, что это не просто учебное заведение, но школа мысли. Там занимались не обучением студентов, но созданием и укреплением чикагской школы экономики, рожденной в узком кругу консервативных ученых, идеи которых представляли собой революционный бастион сопротивления «статистическому» мышлению, господствовавшему в то время. Войдя в дверь корпуса социальных наук, над которой красовалась надпись «Наука — это измерение», человек попадал в знаменитый буфет, где студенты, испытывая интеллектуальные силы, дерзали оспаривать мнения своих великих профессоров; вошедший сюда понимал, что оказался тут не ради прозаического получения диплома. Он вступал в ряды бойцов. Как об этом говорил Гэри Бекер, экономист консервативного направления и нобелевский лауреат, «мы были воинами в сражении почти со всеми остальными людьми нашей профессии» .
Подобно отделению психиатрии в Университете Макгилла в те же годы, отделение экономики Чикагского университета находилось под властью амбициозного и харизматичного человека, который сознавал свою миссию — он намеревался совершить полный переворот в сфере науки. Этого человека звали Милтон Фридман. Хотя многие его наставники и коллеги столь же неистово, как он, верили в laissez-faire — радикальную свободу рынка от вмешательства государства, — именно энергия Фридмана наполняла его школу революционным горением. «Меня постоянно спрашивали: "Почему ты так взволнован? Идешь на свидание с красивой женщиной?" — вспоминает Бекер. Я отвечал: "Нет, иду на занятие по экономике!" В самом деле, учиться у Фридмана — в этом было какое-то волшебство» .
Миссия Фридмана, как и Кэмерона, основывалась на мечте о возвращении к состоянию «естественного» здоровья, когда все уравновешено до того, как действия людей создадут определенные стандарты мышления и поведения. Кэмерон мечтал вернуть к такому первоначальному состоянию психику, а Фридман мечтал избавить от старых паттернов общество, чтобы оно могло вернуться к состоянию чистого капитализма, очищенного от любых помех: регулирования со стороны правительства, препятствий для торговли и укоренившихся привычек людей. Кроме того, Фридман, подобно Кэмерону, считал, что, когда экономические отношения крайне искажены, есть только один путь достижения состояния до «грехопадения» — сознательно вызвать мучительный шок: только «горькие лекарства» помогут очиститься от этих нарушений и порочных паттернов. Кэмерон вызывал шок при помощи электричества; основным средством Фридмана была политика — шоковое лечение, к которому он призывал уверенных в своих силах политиков тех стран, где царил беспорядок. Однако в отличие от Кэмерона, который всегда мог применять свои любимые теории на практике, используя ничего не подозревавших пациентов, Фридману понадобилось два десятилетия исторических переворотов, пока ему не представился шанс осуществить свои заветные мечты о радикальном опустошении и воссоздании на практике.
Фрэнк Найт, один из основоположников чикагской экономической школы, считал, что мыслящие профессора должны «внедрять» в своих студентов мысль о том, что любая экономическая теория есть «священная характеристика системы», а не гипотеза для дискуссий . Стержнем такой священной чикагской доктрины было положение о том, что экономические силы спроса и предложения, инфляции или безработицы подобны природным стихийным силам, постоянным и неизменным. В условиях подлинно свободного рынка, о котором мечтали в чикагских аудиториях и писали статьи, эти силы находятся в совершенном равновесии: предложение соответствует спросу, подобно тому как положение Луны порождает приливы и отливы. Если экономика страдает от высокого уровня инфляции, это неизбежно означает — по жесткой фридмановской теории монетаризма, — что слепые политики запустили слишком много денег в систему, вместо того чтобы позволить рынку найти свое собственное равновесие. Подобно саморегулирующейся экологической системе, которая сама поддерживает свое равновесие, рынок, предоставленный самому себе, будет производить необходимое количество продукции по совершенно адекватным ценам, а производящие ее работники будут получать совершенно адекватные зарплаты, чтобы покупать эту продукцию, — и наступит рай всеобщей занятости и неограниченного созидания при нулевом уровне инфляции.
По мнению гарвардского социолога Дэниела Белла, эта любовь к идеализированной системе является самой характерной чертой радикальной экономики свободного рынка. Это капитализм, подобный «до совершенства отшлифованным движениям» или «божественному часовому механизму... произведению искусства настолько совершенному, что на ум приходит история про Апеллеса, который нарисовал виноградную гроздь так реалистично, что к ней слетались птицы, пытаясь склевать ягоды» .
Перед Фридманом и его коллегами стояла сложнейшая задача: продемонстрировать, что рынок, соответствующий их смелым идеям, может существовать в реальном мире. Фридман всегда гордился тем, что относится к экономике как к науке столь же строгой и точной, как физика или химия. Но в сфере точных наук ученый мог сослаться на поведение частиц, которое доказывает правоту его теорий. Фридман же не мог сослаться на какую-либо экономику из существующих для доказательства того, что, если устранить все «помехи», останется общество полного здоровья и изобилия, поскольку ни одна страна в мире не соответствовала его критериям полного невмешательства. Не имея возможности испытывать свои теории на центральных банках и министерствах торговли, Фридман и его коллеги занялись созданием совершенных и оригинальных математических уравнений и компьютерных моделей на семинарах, проводимых в подвале корпуса общественных наук.
Именно любовь к цифрам и системам привела Фридмана в экономическую науку. В автобиографии он вспоминает важнейший момент своего прозрения, когда учитель геометрии начертал на доске теорему Пифагора, а затем, восхищаясь ее изяществом, процитировал «Оду греческой вазе» Джона Китса: «Краса — где правда, правда — где краса! / Вот знанье все и все, что надо знать» . Фридман передал эту экстатическую любовь к прекрасной всеобъемлющей системе другим поколениям ученых-экономистов — наряду со стремлением к простоте, изяществу и точности.
Подобно любой фундаменталистской вере, экономическая наука чикагской школа была для истинных верующих замкнутым кругом. Ее начальное положение гласит: свободный рынок — это совершенная с научной точки зрения система, внутри которой индивидуумы, действуя из корыстных интересов, создают максимально благоприятные условия для всех. Отсюда неизбежно вытекает еще одно положение: если с экономикой свободного рынка что-то не в порядке, например царит высокий уровень инфляции или быстро растет безработица, это объясняется тем, что рынок по-настоящему несвободен. Что-то вмешивается в его работу, что-то вносит помехи в систему. И чикагская школа всегда предлагает одно и то же решение — еще более жесткое и всестороннее применение на практике фундаментальных положений ее теории.