Управляемая демократия. Россия, которую нам навязали | Страница: 70

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

28 апреля 1994 г. ФНПР подписала Договор об общественном согласии, который обязывал участников воздерживаться от выступлений протеста. Одновременно Министерство труда России решило провести через Государственную думу новый Кодекс законов о труде, который резко сужал права профсоюзов и наемных работников по сравнению с советским законодательством. ФНПР, связанная октябрьским соглашением и Договором об общественном согласии, могла противопоставить этому лишь лоббирование парламентских фракций и правительства. Поскольку невозможно было полностью избежать конфликтов, политика руководства ФНПР, начиная с осени 1993 г., состояла в переносе центра тяжести с общероссийских коллективных действий на выступления на местах. Сходные тенденции прослеживались и в «альтернативных» профцентрах.

Летом 1994 г. стало очевидно, что правительство вновь игнорирует Генеральное тарифное соглашение. ФНПР протестовала на Трехсторонней комиссии — и только. Российский профсоюз машиностроителей пошел дальше, отозвав свою подпись под Договором об общественном согласии. Свои подписи стали отзывать и другие отраслевые профсоюзы. Никаких серьезных последствий это тоже не имело. Лидеры ФНПР были вынуждены вновь прибегнуть к коллективным действиям.

Осенью 1994 г. руководство ФНПР сделало основную ставку на митинги и пикеты, пытаясь, насколько возможно, не допускать забастовок. Это объяснялось, помимо прочего, финансовыми причинами. Несмотря на то что пикеты обходятся очень дорого профсоюзному бюджету, они стоят дешевле стачек. Децентрализация профсоюзных средств в середине 1980-х гг. практически сделала невозможным создание крупных фондов солидарности и забастовочных фондов. В случае стачки профсоюзы должны быть либо уверены в быстрой победе, либо надеяться на энтузиазм работников. Пикетирование же могло дать ощутимые результаты лишь в том случае, если бы власти сознавали, что за пикетами последуют стачки. Это было очевидно в случае с шахтерами летом 1993 г. и ранней весной 1994 г. Профсоюзы, которым удалось «подверстать» свои акции к шахтерским выступлениям, тоже добились результатов. Но когда пикеты стали выстраиваться у Дома Правительства практически каждый день в течение весны 1994 г., они стали совершенно неэффективны. Такими же неэффективными оказались «дни протеста», проводившиеся ФНПР ежегодно. Пресса открыто иронизировала над жестами профсоюзных лидеров, сводивших борьбу за права рабочих к однодневным символическим акциям. Серьезные столкновения с властью не укладывались в новую стратегию федерации, «предлагающей себя в качестве респектабельной, стабильной организации, готовой сразу выступить в качестве элемента госуправления экономикой» [188] .

Каждый отраслевой профсоюз все более замыкался в собственной жизни, ориентируясь, скорее, на «своих» директоров, чем на «товарищей» по рабочему движению. Впервые за все время своего существования ФНПР столкнулась с финансовым кризисом. Многие организации перестали платить взносы. Расходы на аппарат существенно росли, его эффективность катастрофически падала. Увеличивающиеся расходы покрывались доходами от приватизации профсоюзной собственности. К концу 1995 г. лишь 5% бюджета ФНПР покрывалось за счет членских взносов. В результате резко ослабели связи между профсоюзами и их членами. Усилились противоречия между «богатыми» и «бедными» организациями, причем «богатство» или «бедность» не зависели непосредственно ни от численности профсоюза, ни от благосостояния его членов.

Руководство профсоюзов все более становилось не только независимо от рядовых членов, но незаинтересовано в своей непосредственной «уставной» деятельности. Ее заменяли всевозможные политические интриги и коммерческие операции. На этом фоне в профсоюзах стремительно росла коррупция. Либеральная пресса с удовольствием констатировала: «наиболее мобильные профессиональные союзы сегодня сближаются с бандитами» [189] . Сотрудничество коррумпированных профсоюзных лидеров с мафиозными структурами стало достаточно распространенной практикой как в «старых», так и в «новых» организациях. Однако еще более частым явлением стало банальное разворовывание средств.

Не имея возможности ни конструктивно сотрудничать, ни бороться с властью, профсоюзы делались зависимы от ее подачек. К концу ельцинской эпохи ФНПР вновь становится официальным профцентром, занимающимся проблемами трудящихся на правительственном уровне. Корпоративная солидарность между трудовыми коллективами и директорами оказалась гораздо сильнее, чем солидарность организованного рабочего класса. Но корпоративный протест противоречив и консервативен. А следовательно, обречен.

Конец 1990-х гг. оказался временем, когда старая корпоративная солидарность постепенно разрушалась, а новая, классовая, никак не могла сложиться из-за разобщенности трудовых коллективов, неоднородности экономики и сохраняющихся корпоративных барьеров. Психологическое состояние масс оставалось близким к депрессии. «Нормой поведения становится крайний индивидуализм, жесткая конкуренция за получение рабочего места, растет взаимная отчужденность людей, которых еще недавно объединяли общие корпоративные интересы, — сетовали левые социологи. — Все чаще приходится сталкиваться с фактами равнодушного отношения тех, кто трудится на относительно благополучных предприятиях, к бедственному положению родственных коллективов. Иногда групповой эгоизм проявляется в том, что рабочие отдельных, сохранивших работоспособность предприятий, демонстрируют откровенную незаинтересованность в улучшении ситуации в других коллективах, так как видят в них конкурентов на рынке труда и сбыта продукции» [190] .

Рынок разлагал индустриальную общину так же, как за сто лет до того он разложил общину крестьянскую. Поражение Верховного Совета, пытавшегося опереться на корпоративные структуры в противовес центральной бюрократии и «компрадорам», означало и решающее поражение общинного начала в экономике. С продолжением неолиберального курса индустриальная община не была уничтожена, но утратила прежнюю органичность и устойчивость.

Между тем в наиболее модернизированных регионах— Москве, Петербурге, Нижнем Новгороде, представлявших своего рода «анклавы» капиталистического центра, тоже нарастало недовольство. Новое поколение видело в существующих порядках тормоз для развития страны. Однако между растущим недовольством трудящихся модернизированного сектора и отчаянием представителей индустриальной общины или новых маргиналов не было связи. Не было и общественных или политических организаций, способных скоординировать разные формы протеста.

БОРЬБА НАРАСТАЕТ

Директора предприятий и профсоюзные руководители так или иначе сумели решить свои проблемы. Они успешно находили свое место в постсоветском истеблишменте. Между тем положение большинства населения продолжало ухудшаться. Как и во многих странах, практиковавших неолиберальную модель, некоторое улучшение макро-экономических показателей (стабилизация рубля, замедление спада производства и т. д.) сопровождалось в 1994—1997 гг. углублением социального кризиса. Все большим становилось число «диких» забастовок, голодовок. В Сибири и на Дальнем Востоке доведенные до отчаяния люди выходили на улицы, перекрывали дороги, останавливали движение поездов. Учителя и шахтеры совершали публичные самоубийства. В мае 1997 г. «Независимая газета» писала про настоящую «эпидемию самоубийств» в Кузбассе, сопровождавшую «реструктурирование угольной отрасли» по программе Всемирного банка: «Главная причина этой трагедии — отчаяние людей, не только не получавших денег за тяжелый, опасный и некогда почетный труд, но и полнейшая безысходность и полное отсутствие какой-либо перспективы» [191] .