Начиная с первой половины 1980-х годов, когда в Соединенных Штатах окончательно восторжествовала неолиберальная модель, долг– как частный, так и государственный, и корпоративный – начал стремительно увеличиваться. В период клинтоновской «экспансии» рост долгов ускорился еще больше. Потребительский долг превысил полтора триллиона долларов. Общая задолженность по недвижимости превысила в 2000 году 6,8 триллиона долларов, более чем удвоившись за 90-е годы. При этом частная задолженность в США устойчиво превышала государственный долг (5,62 триллиона к 2000 году), который продолжал расти, несмотря на благоприятную конъюнктуру и профицит бюджета. Совокупный частный и корпоративный долг в 2001 году достиг 13,5 триллиона долларов.
Легко заметить, что рост биржевой пирамиды сопровождался точно таким же ростом долговой пирамиды. Эти два процесса являются как бы зеркальными и поддерживают друг друга. И та, и другая пирамида представляют собой фиктивный капитал в двух разных его формах. Точно так же, как акции в полном объеме не могут быть реализованы без немедленного падения котировок, так и резкое одномоментное сокращение долга вызвало бы кризис банковских институтов. Однако и наращивание пирамид не могло продолжаться бесконечно.
В социальном плане две зеркальные пирамиды как бы накладывались друг на друга. Это отражает структуру американского среднего класса, который одновременно все более залезал в долги и втягивался в биржевую игру, которая, согласно господствовавшей теории, должна была дать ему средства на обеспечение будущего и выплату долга. При этом средние слои распались на три группы: «верхи», не имевшие обременительных долговых обязательств и активно инвестировавшие средства в биржевую игру, «низы», погружавшиеся в долги и неспособные к биржевой игре, и «средняя группа», накапливавшая долги и средства одновременно. То же относится и к значительной части мелких и средних компаний, которые все более зависимы становились от внешних источников финансирования, а также от котировок на бирже. Повышение курса акций позволяло привлечь новые кредиты, и так далее.
Подобное положение дел, однако, могло продолжаться бесконечно. Начавшийся в 2000–2001 годах кризис не мог не затронуть как долговую, так и биржевую пирамиды. Однако если биржевая пирамида могла стихийно скорректироваться, похоронив под своими обломками надежды значительной части среднего класса, то долги частных лиц могли быть списаны только по доброй воле кредиторов. Американский средний класс оказался в ситуации, во многом напоминающей ту, в которой очутились более развитые страны «третьего мира». У него не было теперь ни возможности выплатить долги, ни шансов списать их.
В 2001–2002 годах, с началом промышленного спада, обнаружилось, что американский потребитель обслуживать свой долг не в состоянии. «За время экономического бума 1990-х гг. американцы привыкли жить в долг, – отмечает ведущая российская деловая газета «Ведомости». – Банки охотно давали им в кредит деньги на товары, путешествия и покупку недвижимости. Сегодня американская экономика переживает трудные времена. Растет безработица, и многие расплачиваются за безоглядные траты. Во втором квартале не смогло оплатить долги рекордное число американцев (390 991); это на 5,9 % больше, чем в первом квартале. С июня 2001 по июнь 2002 г. о банкротстве объявили 1,47 млн. американцев (за тот же период обанкротилось 39 000 компаний)». Соединенные Штаты имеют весьма мягкое законодательство об индивидуальном банкротстве, которым граждане и не преминули воспользоваться, когда настали тяжелые времена. Но массовое банкротство должников, в свою очередь, стало превращаться в проблему, угрожающую стабильности всей финансовой системы. И, следовательно– сбережениям и рабочим местам более благополучных представителей среднего класса.
Оставался последний механизм, позволяющий решить эту проблему, – инфляция. Однако финансовый капитал, господствовавший уже практически во всех сферах жизни, не мог этого допустить.
Финансовый капитал в США мог воспользоваться специфическими преимуществами доллара. Будучи в одно и то же время национальной валютой и мировыми деньгами, доллар притягивал инвесторов, а избыточная долларовая масса распространялась по миру, снижая риск инфляции в Америке (и тем самым делая доллар еще более привлекательным). Европейские финансовые рынки не имели таких преимуществ. Именно этим, а не мнимым отставанием Европы в развитии передовых технологий, объясняется то, что «новая экономика» не получила такого бурного развития на восточном берегу Атлантики. Биржевые котировки росли, но не такими темпами, как в США. С одной стороны, европейские компании не могли выстроить финансовую пирамиду, ибо не имели ресурсов для ее поддержания, а с другой – невозможно было и наращивать кредитную задолженность компаний и населения в таких же масштабах, как в Америке.
В принципе, это можно считать признаком более здорового и стабильного развития, но сточки зрения финансового капитала, господствовавшего в Европе так же, как и в Америке, это как раз и являлось главной проблемой, источником «слабости» европейской экономики. Именно стремлением выровнять ситуацию и привлечь спекулятивный капитал на европейские финансовые рынки объясняется амбициозный проект введения единой валюты, принятый правящими классами Европейского Союза в конце 1990-х.
Став второй или альтернативной мировой валютой, евро признано было уравнять шансы конкурентов, заразив европейские экономики всеми болезнями, от которых страдали США. Население стихийно ощущало угрозу и сопротивлялось, но, естественно, пресса и политики списывали это на «консерватизм» и эмоциональную или культурную привязанность европейцев к старым национальным валютам.
Проект евро был столь же амбициозным, сколь и авантюрным, а главное, крайне плохо продуманным. В конце 1990-х руководство Евросоюза навязало всем странам общие правила игры, предполагавшие снижение инфляции до единого уровня ниже 3 %. Все это приняло характер одноразовой кампании в лучших советских традициях, когда страны торопились в срок отчитаться о достигнутых результатах. Беда в том, что единый уровень инфляции невозможен без выравнивания остальных параметров экономического развития, а этого как раз не происходило. Даже наоборот, в отсутствие перераспределительной политики рыночные диспропорции имеют тенденцию к росту. Хотя некоторые перераспределительные меры и проводились Евросоюзом, ставка в соответствии с общей неолиберальной идеологией делалась на рыночную стихию, что парадоксальным образом в долгосрочной перспективе как раз подрывало шансы на стабильное будущее для евро.
Новая валюта оказалась не столько символом европейской интеграции, сколько источником проблем. Она то падала, обесценивая переведенные в нее сбережения, то начинала так же безудержно дорожать, подрывая бизнес экспортеров. В едином финансовом пространстве происходило не сближение, а расхождение, ибо каждое государство имело собственные представления о том, что делать с общей валютой.
После того как одномоментно, с помощью административного и политического давления, инфляция была повсеместно снижена, она начала нарастать с еще большей силой в тех странах, которые искусственно понизили ее уровень ради вступления в еврозону. Только теперь это была уже не проблема той или иной отдельной страны, а дестабилизирующий фактор для всего европейского проекта. В самом парадоксальном положении оказалась Германия. Ведь именно немецкие элиты приложили немалые усилия для того, чтобы навязать всем европейцам общеобязательные правила. К 2002 году выяснилось, что для самой Германии эти правила оказываются далеко не оптимальными. Если грекам и португальцам удавалось всеми правдами и неправдами удерживать инфляцию на заранее запрограммированном уровне, то немецкая инфляция явно выходила из-под контроля. Южная Европа должна была смириться с неестественно низким для нее уровнем инфляции, что сдерживало рост экономики. Северная Европа, напротив, в еврозоне вынуждена была чужую инфляцию импортировать. Если для немецкой марки поддержание бюджетного равновесия было делом несложным, то, получив евро, Германия обнаружила, что бюджет не сходится.