Отчасти осознанию этой проблемы политическими теоретиками препятствовало влияние националистической мысли. Подобно Локку, большинство считало существование народов — ограниченных и единых в культурном отношении политических сообществ — само собой разумеющимся при построении своих теорий. Они писали так, словно задача политической теории заключалась в простом формулировании процедур и механизмов для управления такими сообществами, не рассматривая их конституирования в качестве отдельных народов. Например, в «Энциклопедии» Дидро считал нацию просто «огромным количеством людей, которые населяют определенные земли, имеющие определенные границы, и подчиняются одному правительству» [58] . Споры о конституции в демократической теории — по крайней мере до недавнего времени — тяготели либо к воображению мира без сложившихся сообществ, либо к воображению того, что границы политического сообщества не представляют проблемы [59] . Но в реальном мире народы всегда конституировались и конституируются в качестве таковых по отношению к другим народам и из не слишком податливого материала ранее существовавших сообществ и конфликтующих притязаний на лояльность и народность. Иными словами, они были частью сложного дискурса национализма. Демократическая теория могла пренебрегать этим только потому, что она молчаливо признавала то, о чем открыто заявляли определенные идеологи национализма (вроде Фихте): что каждый человек является членом нации и что такие нации являются релевантными политическими сообществами. Но на деле часто не существует очевидного или бесспорного ответа на вопрос о том, каково релевантное политическое сообщество. Таким образом, национализм — это не решение загадки, а дискурс, в рамках которого чаще всего ведется борьба за ответ на этот вопрос, нередко при помощи пуль и бомб, но также и слов.
Короче говоря, важную роль в национализме играет утверждение о том, что народ страны образует социально сплоченное тело, значимое целое. Это предполагается, например, в известном представлении Руссо об общей воле. Народ, нация должны обладать одной идентичностью и — по крайней мере в идеале — одним голосом. Нация, таким образом, это не просто статическая категория, но плод общей приверженности целому и принципам, которые оно воплощает. И именно как целое нация отличается от других стран, и как целое члены нации обладают потенциальным правом на самоопределение и государство — такое же уникальное, как они сами. Но это палка о двух концах, ибо сильное национальное устройство «народа» не только заставляет казаться нелегитимным чужеземное правление, но и позволяет народу утверждать, что его правительство является нелегитимным даже тогда, когда в нем нет ничего чужеземного. Как заметил Эмиль Дюркгейм (Durkheim 1950: 179–180), распространению категории нации и феномена национализма способствует не сила национального государства, а разрыв между народом и государством.
Гражданская война в Англии была первым крупным европейским движением, в котором проявилось это измерение национализма. Даже оставляя в стороне сильное народное недовольство «норманнским игом», эта борьба была тесно связана с противостоянием «народа» и «государства». Кромвель и Долгий парламент преподносили себя в качестве воплощения народа, даже если при этом они занимались созданием государства; и оппозиция короне была оппозицией королевскому государству в целом, а не только личности короля. Решающее значение имела, возможно, не высокая политика, а создание первой народной армии в европейской истории Нового времени. Гражданская война была своеобразным спором о легитимности, серьезно отличавшимся от прежних склок по поводу династического наследования и даже чужеземного правления.
Французская революция стала апофеозом этой идеи [60] . Суверенитет стал проблемой не просто государственного аппарата и борьбы за власть, но и представительства народа в коллективном действии. Штурм Бастилии, например, хотя и был осуществлен небольшой горсткой людей, служил символом идеи народа как действующей силы — важная черта современного понятия легитимности. В народном коллективном действии, создании и воссоздании Национального собрания и риторике, которой они сопровождались, идея народа как действующей силы на исторической арене, предвосхищенная гражданской войной в Англии, получила достаточно ясное признание и придала окончательную форму многим современным представлениям о нации и национализме (Хобсбаум 1998; Kohn 1968; Steiner 1988).
Третья статья «Декларации прав человека и гражданина» 1789 года гласила: «Источником суверенной власти является нация. Никакие учреждения, ни один индивид не могут обладать властью, которая не исходит явно от нации».
Несмотря на видоизменение ключевого термина, дискурс национализма по-прежнему доминировал в соответствующей статье Конституции 1793 года: «Суверенитет зиждется в народе; он един, неделим, не погашается давностью и неотчуждаем». Такие идеи связывали революцию непосредственно с традицией Руссо и идеей общей воли (Руссо 1969а). В его «Соображениях об образе правления в Польше» (Руссо 1969б) особое значение придавалось патриотическому образованию, которое способно было не только связать граждан друг с другом и наполнить каждого из них любовью к la patrie, но и сделать каждого особой национальной личностью, придав душе «национальную форму» [61] . В Великой французской революции, особенно в ее восприятии на европейском континенте и прославлении в последующей политической борьбе во Франции, нация активно учреждалась в качестве суверенной сущности.
Нация как суверенная сущность предполагала неопосредованные отношения между отдельными членами нации и суверенным целым. Как только такая идея прямого членства в нации возобладала, труднее стало представлять более низкие уровни частичного или второстепенного суверенитета — королей и герцогов, зависимых от императоров, свободные города под защитой князей и т. д. Бургундия или была частью Франции, или была иностранным государством; и если она была частью Франции, то она была просто частью, а не самой нацией. В середине XIX века в Соединенных Штатах требования «прав штатов» в слабой Конфедерации, состоявшей из сильных частей, не всегда были требованиями отдельных альтернативных наций (южные штаты) или Конфедерации как одной альтернативной нации; они зачастую были выступлением против самого национализма. Роберт Ли мог называть Вирджинию «своей страной», но эта «страна», долг перед которой должны были отдать солдаты Конфедерации, представлялась через связь с семьей и общиной (и во многом вертикально, через иерархию нетитулованных дворян и аристократии, а не горизонтально). Она представлялась прежде всего не как категориальная идентичность, предполагающая наличие одного государства и культуры, а как сеть отношений с землей и другими людьми. Конечно, война укрепила идею категориальной общности граждан Конфедерации, как она укрепила и американский национализм Соединенных Штатов в целом. Дискурс национализма был одной из побед в «войне между штатами».