Например, в литературе подробно освещена история приоритетного спора об изобретении радио. Надежно установлено, что первое устройство радиосигнализации было представлено А.С. Поповым в 1895 г. на заседании Русского физико-химического общества согласно всем требованиям российского закона 1896 г. о привилегиях на изобретения. На этом основании во Франции, Германии и США было отказано в патентовании устройства Г. Маркони, сообщение о приборе которого было впервые сделано в 1897 г. Заслуги Маркони в совершенствовании радиоаппаратуры и освоении ее промышленного производства бесспорны, но что побуждало заметное число советских научных работников не верить в приоритет Попова как изобретателя радио? Такое самоотречение — признак культурного кризиса.
Что же касается советской программы создания ядерного оружия, то с конца 80-х годов версия о том, что главный вклад в его разработку сделала разведка, раздобывшая американские секреты, стала чуть ли не официальной. Почему столь значительная часть интеллигенции восприняла ее с радостью? Даже если бы это было так, какова природа этой радости? Почему хотелось верить журналистам, а не специалистам, которые ответственно и без экзальтации изложили ход событий?
Вклад разведки был важным и полезным, он позволил сэкономить силы и время, сократив число проверяемых альтернатив, но он не был решающим. В отношении термоядерного оружия этот вклад даже не был существенным — концепция советских физиков была оригинальной и более удачной, чем у американских. Руководитель работы академик Ю.Б. Харитон прямо заявил в газете «Известия» (08.01.92 г.): «Полученные нашими разведчиками данные о работе в США по водородной бомбе оказались бесполезными» [32].
Во время перестройки значительная часть ученых приняла в ней активное участие в качестве авторитетных и уважаемых ораторов, взявших на себя функцию подрыва легитимности советского строя. На основании массовых социологических опросов 1989–1990 гг. Ю. Левада писал: «Носителями радикально-перестроечных идей, ведущих к установлению рыночных отношений, являются по преимуществу представители молодой технической и инженерно-экономической интеллигенции, студенчество, молодые работники аппарата и работники науки и культуры» [43] [72] .
Эта установка научной интеллигенции с точки зрения ее социальных интересов была иррациональной, поскольку было почти очевидно, что ликвидация Советского государства сразу сделает ненужной огромную систему «державной» науки. Поэтому уже первые шаги по реформированию науки вызвали «расщепление сознания» ученых. Будучи поначалу, в большинстве своем, сторонниками перехода к рынку, они даже не допускали мысли, что законы рыночной экономики могут коснуться лично их.
Почему начиная с 60-х годов в советском обществе стало нарастать ощущение, что жизнь устроена неправильно?
В те годы советское общество изменилось кардинально. Объективно это заключалось в том, что произошла очень быстрая урбанизация, и 70 % населения стали жить в городах. В то же время основную активную часть общества стали составлять те, кто родился в 30— 40-е годы. Это было принципиально новое для СССР поколение, во многих смыслах уникальное для всего мира. Это были люди, не только не испытавшие сами, но даже не видевшие зрелища массовых социальных страданий. Капиталистический Запад — «общество двух третей». Страдания бедной трети очень наглядны и сплачивают «средний класс». В этом смысле Запад поддерживает коллективную память о социальных страданиях, а СССР 70-х годов эту память утратил. Молодежь уже не верила, что такие страдания вообще существуют.
Возникло первое в истории сытое общество, о котором не было ни традиционного, ни научного знания. Его свойства были неизвестны. О том, как оно себя поведет, не могли сказать интуиция и опыт стариков, не могли сказать и общественные науки. Кое-что верно подметил, наблюдая западный «средний класс», философ Ортега-и-Гассет в книге «Восстание масс», но в СССР тогда таких философов не читали. Вот урок для всех левых сил: главные опасности ждут социализм не в периоды трудностей и нехватки, а именно тогда, когда сытое общество утрачивает память об этих трудностях. Абстрактное знание о них не действует. Здесь есть нерешенная теоретическая проблема.
Под новыми объективными характеристиками советского общества 70-х годов скрывалась главная, невидимая опасность — быстрое и резкое ослабление, почти исчезновение прежней мировоззренческой основы советского строя. В то время официальное советское обществоведение утверждало, что такой основой является марксизм, оформивший в рациональных (и даже научных) понятиях стихийные представления трудящихся о равенстве и справедливости. Эта установка была ошибочной. Мировоззренческой основой советского строя, как говорилось выше, был общинный крестьянский коммунизм. Западные философы иногда добавляли слово «архаический» и говорили, что он был «прикрыт тонкой пленкой европейских идей — марксизмом». Это прекрасно понимали и большевики, и их противники. Это понимало и космополитическое течение внутри победившего большевизма.
В 60-е годы оно вновь вышло на арену, и влияние его стало нарастать в среде интеллигенции и нового молодого поколения. Поэтому перестройка — этап большой русской революции XX века, которая лишь на время была «заморожена» единством народа ради индустриализации и войны. Сознательных! авангард перестройки — наследники троцкизма и, в меньшей степени, либералов и меньшевиков.
Философия крестьянского коммунизма к 60-м годам исчерпала свой потенциал по указанным выше объективным причинам, хотя важнейшие ее положения сохраняются и поныне на уровне архетипов коллективного бессознательного. Если считать периодичность смены поколений за 12 лет, то эффективности крестьянского коммунизма как мировоззренческой основы советского строя хватило на 4–5 поколений. Люди рождения 50-х годов вырастали в новых условиях, их культура формировалась под влиянием кризиса массовой урбанизации и мощного потока образов и символов с Запада.
К концу 70-х годов в общественно активный возраст вошел социокультурный тип, фундаментально отличный от предыдущих поколений [73] . Если бы советский проект исходил из рациональной и реалистичной антропологической модели, то за 50—60-е годы вполне можно было бы подтянуть сознание к бытию. Это значило выработать новый язык, на котором советский проект был бы изложен новому поколению без апелляции к подспудному мессианскому чувству. Однако старики этой проблемы не видели, т. к. в них бессознательный большевизм был еще жив. А новое поколение номенклатуры искало ответ на эту проблему (осознаваемую лишь интуитивно) в марксизме-ленинизме, где найти ответа не могло. Это вызвало идейный кризис.