Разве не такое поведение «молодого либерала» мы наблюдали во все годы перестройки и наблюдаем еще и сейчас в России?
Что потеряло при этом научное знание, вытеснив на интеллектуальную обочину знание, записанное на «другом языке»? Это — один из важных и актуальных вопросов и методологии науки, и общей культурологи. Здесь коснемся его вскользь, на паре примеров.
В течение длительного времени, а во многом и сегодня, научное мышление опиралось на механистический детерминизм — представление, что мир есть машина, которая действует по законам, поддающимся познанию и выражению на математическом языке. Центральной догмой этого представления была идея равновесия и стабильности этой машины, предсказуемости ее поведения через выявление причинно-следственных связей. Эти идеи были положены в основу и многих фундаментальных моделей, которые восприняты культурой Запада и стали «руководством к действию» (например, модель человека как рационального индивида, политэкономическая модель рыночной экономики, в которую Адам Смит буквально перенес ньютоновскую модель мироздания, представив хозяйство как равновесную систему движущихся масс, описываемую простыми математическими уравнениями).
И. Пригожин обращает на это внимание в связи с феноменом нестабильности: «У термина “нестабильность” странная судьба. Введенный в широкое употребление совсем недавно, он используется порой с едва скрываемым негативным оттенком, и притом, как правило, для выражения содержания, которое следовало бы исключить из подлинно научного описания реальности. Чтобы проиллюстрировать это на материале физики, рассмотрим элементарный феномен, известный, по-видимому, уже не менее тысячи лет: обычный маятник… Если расположить маятник так, чтобы груз оказался в точке, противоположной самому нижнему положению, то рано или поздно он упадет либо вправо, либо влево, причем достаточно будет очень малой вибрации, чтобы направить его падение в ту, а не в другую сторону. Так вот, верхнее (неустойчивое) положение маятника практически никогда не находилось в фокусе внимания исследователей, и это несмотря на то, что со времени первых работ по механике движение маятника изучалось с особой тщательностью. Можно сказать, что понятие нестабильности было, в некоем смысле, идеологически запрещено».
Здесь — один из корней конфликта науки с традиционным знанием, ибо последнее изначально представляет мир как борьбу порядка и хаоса. Это — сложное представление, альтернативное механистическому детерминизму. Поэтому вплоть до наших дней центральная догма науки Нового времени побуждала научное сообщество третировать традиционное знание как антирациональное.
Издержки такого ограничения, конечно, не ускользали от внимания ученых-мыслителей. Его результатом стала нечувствительность рационального научного сознания к нестабильности, кризисам, хаосу. Сильнее всего это ударило по обществоведению. Переживая тяжелый кризис, мы видим неспособность обществоведения представить его как одну из неизбежных форм бытия — он трактуется как аномалия, которую надо как-то пережить, но которая не поддается нашему разумному контролю. Недаром российские политики уподобляют последнее обострение кризиса «стихийному явлению».
Уайтхед в последней своей книге «Способы мышления» (1938) пишет: «Понятие безусловной стабильности определенных законов природы, а также определенных моральных кодексов представляет собой главную иллюзию, принесшую немало вреда философии». Далее он добавляет: «Нет оснований считать, что порядок более фундаментален, чем беспорядок. Наша задача в развертывании такого общего понятия, в котором нашлось бы место для обоих и которое указывало бы путь для углубления нашего проникновения».
О сокращении познавательных возможностей при разрушении традиций под натиском рационализма Лоренц пишет: «В этом направлении действует установка, совершенно законная в научном исследовании, не верить ничему, что не может быть доказано. Поэтому молодежь “научной формации” не доверяет культурной традиции. Борн указывает на опасность такого скептицизма в приложении к культурным традициям.
Такой скептицизм опасен потому, что они [традиции] содержат огромный фонд информации, которая не может быть подтверждена научными методами».
Если бы декларируемый картезианской наукой отказ от традиционного знания был бы действительно реализован, это означало бы катастрофический регресс всей мировой цивилизации, включая Запад. Образованные люди, находясь в «поле» всего накопленного человечеством знания, очень часто просто не могут его оценить. Следуя наивному евроцентризму, они преувеличивают значение той научной и технологической революции, которая началась всего четыре века назад (а некоторые вообще мыслят современный фонд знания как созданный за последние полвека). Проникнутый евроцентризмом человек уверен, например, что техника, искусственный мир, в котором он живет, созданы, в основном, в Новое время, цивилизацией Запада. Он видит лишь телевидение, мобильный телефон, Интернет. А хлеб — это для него часть природы. Не понимает уже, что для судеб человечества приручение лошади или выведение культурной пшеницы и картофеля были несравненно важнее изобретения атомной бомбы. До какого абсурда мог доходить этот евроцентризм, хорошо видно по той идеологической кампании, которую в России пришлось пережить во время перестройки, в результате «освобождения» молодежи от традиций отцовских поколений.
Лоренц, сам переживший увлечение самоубийственными доктринами, с особой грустью пишет о судьбе именно молодых поколений: «Радикальный отказ от отцовской культуры — даже если он полностью оправдан — может повлечь за собой гибельное последствие, сделав презревшего напутствие юношу жертвой самых бессовестных шарлатанов. Я не говорю о том, что юноши, освободившиеся от традиций, обычно охотно прислушиваются к демагогам и воспринимают с полным доверием их косметически украшенные доктринерские формулы».
Эта проблема социологии знания актуальна сегодня в России и других постсоветских республиках. Причина в том, что очень большая часть того знания, на базе которого строились главные матрицы Российской империи и затем СССР, относится к категории традиционного. Оно плохо оформлено и часто не было адекватным образом переведено на язык современных теорий западной науки. Самым драматическим образом это проявилось во время реформы 90-х годов, когда шло разрушение структур, принцип действия которых не был вполне понят и был совершенно неизвестен западным экспертам (как, например, принцип устройства советского промышленного предприятия, советской школы или системы теплоснабжения). Разрабатывая большой проект строительства постсоветской России, необходимо учесть прошлые ошибки и вовлекать в это строительство все системы знания, в которых реально мыслят социальные группы и субкультуры, и прежде всего самая массовая категория — «человек из народа».
Мы уже говорили, что в 80-е годы в советском, а потом в российском обществоведении возникла странная патология — утрата чувства ответственности. Причиной этого был сдвиг к особому типу мышления — аутистическому.
Учение об аутизме (от греческого слова аутос — сам) создал в начале XX века швейцарский психиатр Э. Блейлер. Аутизм — болезненное состояние психики, при котором человек концентрируется на своей внутренней жизни, активно уходит от внешнего мира. В тяжелых случаях вся жизнь человека полностью сводится к его грезам, но обычно это проявляется в большей или меньшей степени, так что человек остается в общем нормальным. Для нас важен коллективный аутизм, искусственно вызываемый средствами культуры и закрепленный кризисом. Это происходит при резком усилении в структуре сознания воображения, создающего радужные фантастические образы, способные увлечь даже скептически настроенных людей.