История развязывания Второй мировой войны не такова, чтобы нам надо было за нее каяться. Это была история, в которой все играли по жестким правилам, где западные демократии в Мюнхене заключили сделку с Гитлером и отдали ему Чехословакию на растерзание, где Польша, которая потом выставляла себя жертвой, не стеснялась отнять и оккупировать целую область у захваченной Гитлером Чехословакии. Тогда Советский Союз стремился обезопасить себя и играл по правилам, по которым играли все. И непонятно, почему мы должны каяться в большей степени, чем остальные государства, которые тоже в этом участвовали.
Кроме того, общенациональное покаяние за события давнего прошлого не принято в современной мировой политики. Таких прецедентов нет. Почему-то польское правительство не спешит каяться за гибель 30–40 тыс. военнопленных красноармейцев, которые оказались в польском плену во время польско-советской войны 1919–1920 годов и содержались в польских концлагерях в жутких условиях — вопреки всем международным конвенциям. Почему-то нынешнее польское правительство не берет на себя ответственность за действия того польского правительства. Почему-то Соединенные Штаты Америки не взяли на себя ответственность за ядерную бомбардировку и уничтожение 350 тыс. человек в Хиросиме и Нагасаки — двух мирных японских городов, хотя там было уничтожено в 20 или 30 раз больше людей, чем было убито в Катыни.
Такое покаяние превратило бы сегодняшнюю Россию — не Советский Союз, а именно сегодняшнюю Россию — в международного изгоя, в «мальчика для битья». И осуждать нас будут прежде всего те страны, в которых сейчас свободно маршируют бывшие воины СС, которые воевали на стороне Адольфа Гитлера. Латвийское правительство не кается за зверства латышских эсэсовских дивизий на территории Псковской области. А мы, выходит, должны? Нам говорят, что и Германия, и Япония покаялись. Но это были побежденные, оккупированные страны, подписавшие капитуляцию и вынужденные совершить это покаяние. У них не было альтернативы. У нас же есть право самим разобраться с собственной историей.
Осмысление нашего прошлого, включая преступления большевизма, должно вестись не в рамках специальной государственной программы, которая вызовет отторжение у большой, если не большей части общества, а через широкую общественную дискуссию в средствах массовой информации и т. д. Но такое осмысление не должно превращаться в повод для превращения России в унтер-офицерскую вдову, которая в очередной раз будет с упоением сечь себя. Вопреки ожиданиям авторов программы, мы тем самым не заработаем ни авторитета, ни уважения, а лишь подорвем свои позиции в современном мире.
В предложениях рабочей группы Совета говорилось также, что целью программы является «укрепление объединительных тенденций на территории бывшего СССР и, возможно, бывшего «соцлагеря» — через осознание общности трагического прошлого». Но не надо быть специалистом, чтобы понимать, насколько этот довод несостоятелен. В странах Восточной Европы увидят в такой программе лишь новое основание для старых претензий к нашей стране. Что же касается бывших советских республик — от Украины до Прибалтики, то там она вызовет рост агрессивных антироссийских настроений. Мы уже видели, как «объединительные тенденции» проявили себя в начале мая 2011 г. во Львове, где сторонники С. Бандеры напали на ветеранов войны. Если же Россия вступит на путь «вымаливания прощения» у соседних стран, то к ней возникнут такие претензии, о которых мы еще и не слышали, прежде всего, со стороны радикальных националистических кругов. Более того, такие настроения могут появиться даже там, где их до сих пор не было, например, в Белоруссии.
Наконец, эта программа является не программой «национального примирения», а напротив — программой национального размежевания. Если посмотреть, что писали в демократическом интернете по поводу предложений рабочей группы Совета, то легко заметить, что возвращается тот градус, тот накал взаимного неприятия, который был характерен для нас в 90-е годы, во времена столкновений ельцинистов и сторонников Хасбулатова и Руцкого. Такая программа способна лишь вызвать новый приступ идейной гражданской войны, из которой мы не выходим вот уже 20 лет.
В конце 1980-х годов мне довелось оказаться рядом с людьми, которые тогда принимали ключевые политические решения. Меня пригласили в ЦК, в группу спичрайтеров и аналитиков, работавших на высшее руководство, и прежде всего на Михаила Горбачева. Мы писали речи по международным вопросам. Как это происходило? Иногда нас вызывал сам будущий автор готовившегося выступления и подробно рассказывал, как он представляет себе текст. Если же он куда-то срочно уезжал или был слишком занят, нам спускали задание сверху: «Напишите что-нибудь свеженькое, что еще не звучало. Все, дальше сами думайте!» Нередко нас отправляли на загородные дачи и запирали там, пока мы не напишем речь. Самое долгое «заключение», как я помню, длилось три недели.
В мою работу также входило написание аналитических записок по внешнеполитическим проблемам для Политбюро. Поэтому я регулярно ездил на важные международные мероприятия. Хорошо помню такой эпизод — в 1989 году мы приехали на совещание руководителей компартий в Берлин. Перестройка к тому времени дала свои результаты, демократизировав жизнь в России и в Восточной Европе. Соцлагерь трещал по швам. Только немцы и чехи сохраняли нам верность — лидеры других компартий уже больше смотрели на Запад. Я подготовил телеграмму для Политбюро, в которой отразил все тревожные для нас моменты, которые прозвучали на совещании. Мой текст прочитал глава делегации, член Политбюро Вадим Медведев, поднял брови и сказал: «Все верно, но придется переписать». «Как, Вадим Андреевич, разве это неправда?» — недоумевал я. «Напротив, тут все правильно, — ответил он. — Но не надо расстраивать товарищей в Политбюро». Если это была шутка, то не самая удачная. Ведь именно из-за такого «нежелания расстраивать товарищей», то есть смотреть правде в глаза, мы, в итоге, и потеряли страну.
Качество управления в последние годы советской власти было удручающе низким. Горбачев был весь поглощен зарубежными поездками, съездами народных депутатов, и борьбой с демократами. В его отсутствие заседания Политбюро вел второй секретарь ЦК КПСС Борис Ивашко — этакий профессиональный балагур, который, как говорили, сделал себе карьеру на том, что хорошо произносил тосты и умел рассказывать на охоте анекдоты высшему руководству. Этот человек удачно шутил, наверняка великолепно пил водку, но уровень заседаний обескураживал даже меня, сравнительно молодого человека. Какие-то темы обсуждались, а потом их просто бросали без выводов, и это никого не волновало. У тогдашней поросли руководителей элементарно отсутствовал опыт и квалификация их предшественников, которые в 1960 — 70-е годы заставляли Запад, да и весь мир, серьезно относиться к Советскому Союзу. Да, партийные боссы предыдущего поколения тоже допускали ошибки, но одно дело — ошибки, а другое дело — все более очевидная неспособность к руководству.
С весны 1990 года у меня возникло стойкое ощущение близящегося краха системы — я его ощущал даже физически. И это ощущение было крайне болезненным, хотя я никогда не считал себя приверженцем советского строя. В те годы я отличался вполне либеральными убеждениями — много писал для «Известий» и «Литературной газеты», других изданий, отстаивавших идеал демократии и гласности. Но я словно предчувствовал грядущий развал страны.