— Не знаю насчет рекордов, но книг было действительно много.
— Поводом для литературной плодовитости у Достоевского были долги...
— У меня долгов никогда не было. (Смеется)
— Что же служило причиной Вашей «скорописи»?
— Молодой кураж. Как я понимаю, речь идет о периоде 1995 — 1996 годов, значит, тогда я была на 15 лет моложе, здоровее, глупее, азартнее, отчаяннее, храбрее. Из меня тогда — не хочу пользоваться очень русским словом «перло»... из меня это все тогда выплескивалось. Это действительно были мои самые плодотворные годы, в один из которых я написала 5 книг, а в другой — 6. Это были мои личные рекорды, которые я потом даже и не пыталась повторить. Перешла к плавному ритму — 2 книги в год. И это ритм, в котором я все нормально успеваю.
— Меркантильный момент в Вашем труде на первом этапе совсем не присутствовал?
— Он не присутствовал, потому что мне тогда за мои книги платили очень мало. Середина 1990-х годов — это только-только становление издательского бизнеса в его нынешнем виде. А я тогда была начинающим автором, который вообще не знал, что сколько стоит, и которому можно было заплатить 600 долларов за роман и издать его 80-тысячным тиражом. Это сейчас мы понимаем, что так не бывает. Если у романа такой тираж, то гонорар должен быть существенно выше. А тогда, ухватив эти 600 долларов, я чувствовала себя Рокфеллером.
— В «Стилисте», кажется, Вы описали пронзительную сцену взаимоотношений авторов с издателями... Доставалось?
— Да. Я описала сцену, которая случилась лично со мной, поэтому она и получилась такой пронзительной. Я выплеснула в очередной раз то, что меня волновало. А я тогда была, как чукча: что вижу, то и пишу. В книге это была сцена разговора двух авторов с главным редактором издательства. Разница с реальной ситуацией состояла лишь в том, что с главным редактором разговаривала я одна. Это был 1996 год. После этих разборок я вернулась на работу вся в слезах, почерневшая, расстроенная. Рыдала на плече у своего начальника, который долго не мог понять, что случилось. И когда я перестала хлюпать носом, обрела способность внятно говорить, то изложила ему суть проблемы.
А дело было в том, что мои издатели упрекнули меня в том, что я посмела польститься на более высокий гонорар, предложенный мне другим издательством. Непроговоренный подтекст беседы был таков: «Да, мы платим тебе мало, но будь благодарна, что мы тебя издаем, а ты, тварь неблагодарная, хочешь уйти к другому издателю!» При этом никаких договорных обязательств у меня с издательством на тот момент не было. Я имела полное юридическое право это сделать. Другое дело — моральное право... Но если бы они платили мне больше, я бы ни на что не польстилась.
Мудрый начальник, выслушав меня, сказал: «С этой минуты ты занимаешься только тем, что пишешь книги, а всеми твоими отношениями с издательством буду заниматься я. Я понимаю аргументы издателей как руководитель, но я понимаю и тебя — как автора, который все это выслушивать не должен. Твое дело — писать». И с 1996 года у меня отношения с издательством стали идеальными.
— И издательство не обиделось за то, что Вы придали Ваши с ними отношения гласности?
— У них хватило ума, мудрости, взрослости, деликатности не обижаться.
— Молодым авторам сегодня пробиться сложнее или сложнее было в Ваше время?
— Сегодня сложнее...
— Потому что все ниши заняты Вами и Вашими коллегами?
— Моя ниша еще могла бы вместить достаточно большое количество писателей, а сложнее стало потому, что стало много авторов. В начале 1990-х их было мало, поэтому с удовольствием брали всех. К тому же тогда был очень востребован жанр детектива. А сегодня в нем написано так много, что издателю неинтересно брать одно и то же, ему хочется оригинальности, новизны, яркости, свежести. А в середине 1990-х это было не нужно. Можно было писать посредственно — все равно тебя издадут. Сейчас без изюминки издатель нового автора не возьмет.
— Мы с Вами говорили о Вашей литературной плодовитости... А ведь именно из-за нее Вас в 1990-е годы стали подозревать в использовании литературных негров. Были основания?
— (Смеется.) Нет, конечно! Зачем они мне?! Я как-то разговаривала на эту тему с Андреем Битовым, он хохотал; «Когда я прочитал, что вы используете литературных рабов, я понял, что утверждать такое может только полный идиот! Потому что тот, кто читал хотя бы три ваших книги, отчетливо видит, что они от первой до последней буквы написаны одной рукой». Ну, это же в самом деле видно! Никуда не денешь ни стиль, ни авторскую личность. О чем тут вообще можно говорить? Отдайте мои книги любому литературоведу, и он вам скажет, что каждая из них написана мной лично от первой до последней строчки.
А когда я переспрашивала вас, зачем мне литературные рабы, я имела в виду; как их использовать? Ведь если я буду придумывать, а они будут воплощать, то книги будут разными. Это же всегда очевидно! Видно, что сцена погони написана одним, сцена допроса написана другим, любовная сцена написана третьим...
— Однако не станете отрицать, что литературное рабство существует. С морально-профессиональной точки зрения такой творческий институт имеет право на существование?
— Имеет, конечно. Существуют разные способы организации труда. Мне интересно организовывать свой труд так, как я это делаю. Потому что, когда, заканчивая книгу, я пишу слово «конец», я испытываю чувство глубокого удовлетворения от того, что, несмотря на то что мне было трудно, несмотря на то что я устала, несмотря на то что под конец меня тошнило от одного упоминания о моем персонаже, я закончила книгу. Не остановилась на полпути, не бросила, не сломалась. Сделала! А потом, придя ка встречу с читателями, я слышу от них адресованные мне слова благодарности и понимаю, что в этом исключительно моя заслуга. Для меня это важно.
А если бы для меня это было не нужно и не важно, я могла бы организовать этот труд как-то по-другому. Действительно, придумывала идею, кто-то бы писал синопсис, я бы с умным видом этот синопсис поправляла бы: «Ах, голубчик, что это вы такое написали? Это же совершенно не годится! Переделайте!» Он бы переделывал, я бы опять проходилась рукой мэтра... Мне это скучно. Я не хочу бьпъ начальником.
— Как относитесь к расхожему в 1990-е годы обвинению в адрес детективщиков, что они больше, чем кто-либо, распространяют в обществе чернуху и всякие аморальные вещи? Вас, помнится, упрекали за сюжетную линию, в которой жертвами маньяка становились исключительно мальчики семитского типа...
— А при чем здесь аморальные вещи? Я что, в той книге призывала к уничтожению евреев? Или высказывала какие-то антисемитские лозунги? Я лишь написала о преступнике, который выбирал своих жертв по определенному типу внешности. И если этот тип внешности был семитский, то что же с этим было поделать? Просто первый человек в жизни, нанесший будущему преступнику сильную психологическую травму, имел вот такой тип внешности. И герой книги мстил за унижения детства похожим людям. Что здесь аморального? Это была история конкретного маньяка.