Ибо в отличие от вышеупомянутой ситуативной воровской фени, которая использовалась более или менее сознательно, тот печальный язык представлял собой нечто такое, что я по мере сил старалась удержать в подсознании. С волками, которые часто появлялись, когда мне надо было идти стирать, дело обстояло довольно сложно. Хотя временами, не признавая этого вслух, я, может быть, и замечала тут какую-то связь с появлением волков, но я упорно не желала видеть, что их появление каким-то образом зависит от моей воли. В моем восприятии их появление было и должно было быть чем-то совершенно мною неконтролируемым. Мне необходимо было видеть в них реальных, существующих в действительности волков, и я не могла признаться себе, что имела какое-то влияние на факт их существования. Ведь такое признание означало бы, что я должна признаться перед собой не только в том, что я ленива, но и в том, что я сумасшедшая, а этого невозможно требовать от человека. Но когда речь шла о желании быть замеченной, о заботе, о внимании, о том, чтобы меня признали достойной того, чтобы потратить на меня время, и когда это желание делалось настолько сильным, что ради желаемого результата требовалось приложить сознательные усилия, самая мысль об этом была до такой степени запретной, что даже тень ее не должна была близко коснуться моего сознания.
Я старательно прятала ее за двойной дверью и запирала на все запоры, используя все преграждающие механизмы, какими только располагала моя душа. И несмотря на все эти предосторожности, я все равно испытывала прилив острого стыда, смешанного со страхом, когда мне говорили, что я это сделала «нарочно» или для того, чтобы привлечь к себе внимание. Это было болезненно, потому что никакие преграждающие механизмы не могли избавить меня от страха при мысли, что люди, возможно, правы. Что это можно доказать. А этого я не могла принять, потому что это было лишь наполовину правдой. То есть я чувствовала себя примерно так, как если бы оказалась лицом к лицу с разъяренным медведем, не зная о том, что вторая половина истины состоит в том, что медведь этот — ручной, а за спиной у меня стоит укротитель.
Укротить мой страх в этой ситуации могла бы вторая половина правды, а именно понимание того, что мои желания — нормальны, и что будь мне предоставлены соответствующие возможности, я могла бы удовлетворить свои потребности самыми что ни на есть социально приемлемыми способами, как это делают все люди. Но эта правда была у меня за спиной, и должно было пройти много времени, прежде чем терапия помогла мне обернуться назад и посмотреть ей в глаза. И только тогда я осмелилась открыть глаза и рассмотреть медведя, стоящего передо мной. Потому что когда я получила возможность увидеть всю картину в целом, та часть, которая была главным источником страха, перестала быть пугалом, на которое я не осмеливалась даже взглянуть.
По сути дела, не так уж трудно понять, что у той тихой, старательной, скромной, затравленной девочки, какой я была в то время, вполне могли возникнуть проблемы, когда речь зашла о том, чтобы признаться самой себе в жажде человеческого внимания и заботы. Это вполне логично и рационально, и, чтобы взглянуть этой правде в глаза, не требуется глубоких психологических познаний. Странным мне представляется здесь как раз другое: почему в психиатрическом здравоохранении как системе царит столь отрицательное отношение к таким, казалось бы, фундаментальным человеческим потребностям. Ведь то, чего я стыдилась, не было только моим сугубо личным чувством; мой стыд подпитывался высказываниями лечащего персонала и записями в журнале, в котором отмечалось: «желает привлечь к себе внимание». Это было правдой, но я ни разу не заметила, чтобы кто-то высказывал какие-то четкие и разумные профессиональные соображения по поводу этой потребности и по поводу того, как следует к ней отнестись.
Мои наблюдения в качестве бывшей пациентки, а ныне в качестве психолога говорят о том, что отношение к этому вопросу у нашей психиатрии в общем и целом совпадает с отношением самих пациентов: мы, дескать, гордые, несгибаемые и независимые норвежцы, которые, если потребуется, с удовольствием отправятся в одиночку на Северный полюс, во всех случаях жизни мы должны самостоятельно справляться с трудностями, полагаться только на себя, и ни в коем случае не опускаться до того, чтобы мечтать о внимании и заботе со стороны окружающих. Мы, остальные, те, кто в данный момент считаются здоровыми, очень часто испытываем потребность во внимании. Можно сказать, каждый день. Если на работе сослуживцы перестали бы с нами здороваться или садиться с нами за один стол в обеденный перерыв, мы сочли бы их невежливыми, наглыми или жестокими. Если бы шеф перестал нас замечать и следить за тем, как идет наша работа и как мы ее выполняем, то со временем мы в значительной степени утратили бы мотивацию и заметно охладели бы к своим обязанностям.
Нам хочется, чтобы наши друзья и родственники интересовались тем, что мы сейчас делаем, чтобы они были рядом с нами в часы радости и печали, нам требуется их помощь при переездах или в уходе за маленькими детьми, они нужны нам, чтобы вместе поболтать или принять участие в общих развлечениях. Нам хочется, чтобы самые близкие люди знали нас так хорошо, чтобы моментально понимать, как мы себя чувствуем и что нам требуется. И нам самим хочется то же самое делать для своих близких и для тех, с кем мы общаемся. Человек — общественное животное, и нам нужна своя социальная группа. Так откуда же взялась это пренебрежительность? «Хочет добиться внимания к себе», «болезненная потребность в обществе». Что мы под этим подразумеваем? В стремлении человека к контактам с другими людьми нет ничего болезненного. Напротив! В нежелании общаться с другими людьми, чрезмерной изоляции я вижу гораздо более опасный знак. Если человек полностью отрезает себя от контактов с другими людьми на долгое время, это часто может быть сигналом какого-то неблагополучия. А в том, что человек стремится к контактам с другими людьми, нет ничего болезненного, это здоровое проявление.
И эта потребность во внимании, которая свойственна нам всем в обыденной жизни, разумеется, усиливается, когда мы чувствуем какую-то угрозу или опасность. Если человек падает в воду с причала и зовет на помощь, никому не придет в голову спокойно пройти мимо со словами: «Он сделал это только для того, чтобы добиться внимания к себе». Конечно же, он добивается внимания! Его жизнь в смертельной опасности, и он не может спастись сам, поэтому, чтобы сохранить свою жизнь и не погибнуть, ему остается только надеяться на других людей, которые не дадут ему погибнуть и спасут от смерти. И люди, услышавшие его крики о помощи, сразу это поймут и сделают все, что в их силах, чтобы ему помочь. Это естественно. Поэтому меня просто пугает, что в нашей психиатрии медики отмечают в журналах человеческие призывы о помощи, порой совершенно откровенные, не добавляя к ним никаких профессиональных соображений о том, какая помощь представляется в данном случае целесообразной и как данному работнику здравоохранения следует вести себя дальше в отношении того, кому требуется помощь.
Это примерно то же самое, как если бы они, заметив, что больной страдает серьезным истощением, ограничились бы пометкой в журнале, но не накормили бы больного. Не установив причину его истощения. Не дав рекомендаций, как избежать истощения в дальнейшем. И не указав причины, почему ничего не было сделано в этой ситуации. Но это лишь приблизительное сравнение. Потому что никто никогда не поступил бы так с больным, страдающим от физического истощения. Зато с пациентами, страдающими от душевного истощения вследствие недостатка человеческой заботы и внимания, так поступают часто. И я считаю, что разница здесь заключается в том, что последнее считается чем-то постыдным.