Но люди — это не статистика. Поэтому у нее не могло быть полной уверенности в своей правоте. И даже если жестокая правда была в том, что в пользу моего выздоровления у меня был лишь один шанс из тысячи, это значило бы, что из тысячи человек, находящихся в таком безнадежном состоянии, в каком была я, один может выздороветь. И этим человеком с таким же успехом могла оказаться я, как и любой другой из оставшихся девятисот девяноста девяти. Исследования Скотта показали, что разница зрения в два процента может оказать глубокое влияние на то, как сложится вся жизнь человека, причем решающим фактором будут служить ожидания, заявленные теми, с кем сталкивается данный человек. Для меня тоже огромное значение имело сохранить надежду на другую жизнь, мечту, которая меня поддерживала, цель, придающую смысл моей жизни, или все это потерять. В таком контексте вопросы статистики и вероятности играют очень незначительную роль.
Я была больна и не могла выбирать ни жизненную ситуацию, ни диагноз. Тут ничего нельзя было изменить. Изменить можно было то, как подавать мне эти факты. Можно было фокусироваться на статистике: «Добиться своей цели для тебя почти невозможно». А можно было сфокусироваться на надежде: «Человек непредсказуем, всегда остается хотя бы маленький шанс, что все получится, если мы хорошенько поработаем и потратим на это много времени». Оба высказывания одинаково справедливы. Но эффект от того и другого будет очень разным. И содержание их резко отличается одно от другого. В одном содержится большая надежда. В другом ее нет. Если бы мне предложили выбор, я в любом случае предпочла бы ту истину, которая содержит надежду. Просто потому что это полезнее для здоровья и не причиняет боли. И потому что она не исключает возможности чуда, которое тоже порой случается. А это ведь и есть самое главное.
Речь идет об одном дурацком споре из тех, в которые ты иногда нечаянно ввязываешься. Нас было двое: она — сиделка, я пациентка, дело происходило в субботу утром, и мы поспорили о том, цитрусовый ли фрукт апельсин. Она считала, что нет, что цитрусовые — это только лимоны, и это ясно даже из названия, лимон у нас называется «цитрон», то есть «цитрусовый». Мне казалось, что цитрусовые — это собирательное название множества фруктов, к ним принадлежат апельсины, мандарины, грейпфруты, лаймы и лимоны.
Я жила в больнице, здесь был теперь мой дом, но у нас в семье я привыкла к тому, что если ты сомневаешься в каких-то фактах, их нужно проверить по энциклопедии. Поэтому я объявила, что собираюсь сделать (долгий опыт поднадзорного существования приучил меня всегда заранее предупреждать о своих намерениях), и направилась к книжной полке со словарями. Я так и не поняла, что она тогда подумала и почему поступила именно так. Может быть, она испугалась, может быть, рассердилась, может быть, почувствовала угрозу своему авторитету. Как бы там ни было, она нажала на тревожную кнопку, и к ней тотчас же примчалось подкрепление. Я попыталась объяснить, что хотела только взять словарь и проверить, относится ли апельсин к цитрусовым, но сразу же поняла, как малоубедительно это звучит.
Она заявила, что я хотела добраться до электрической лампочки, чтобы разбить ее и порезать себя осколками, а поскольку я не раз это делала, то не могу не признать, что ее слова прозвучали гораздо убедительнее моих. Однако дело было не так. Не слушая моих объяснений, меня схватили и потащили из комнаты. Не буду отрицать, что тут я разозлилась, меня охватило отчаяние, и я стала обороняться изо всех сил. Мое поведение было безобразным и демонстративным, но я повела себя так, оттого что мои объяснения не были услышаны и оттого что я поняла, куда меня тащат. Мои слова не воспринимались окружающими, и мне не осталось ничего, кроме физического действия. И действия не заставили себя ждать, тут было много крика, борьбы и всего такого прочего. Это правда. Но ведь я пыталась сначала объясниться словами! И это тоже правда.
Мои демонстративные действия, буйство не возымели никакого эффекта. Санитаров было много, а я — одна, меня доставили в изолятор и заперли в голой камере, палате для буйных. Я просидела там в одиночестве целый день. Матрас, четыре белые стены, зеленый бетонный пол. И я — апельсиновая мученица, пострадавшая за право апельсина называться цитрусовым.
Я часто попадала в изолятор, часто сидела под замком, так что в этом не было для меня ничего необычного, и хотя там было тоскливо, одиноко и обидно, но вполне терпимо. Останься я в отделении, там тоже не было бы ничего особенно замечательного, так что особой беды, казалось бы, не произошло. Это вполне можно было пережить. Обидно было сидеть одной взаперти, зная, что все мои слова не имеют теперь никакого значения, что для всех я в первую очередь больная шизофреничка, а моим словам не нужно придавать никакого значения. Я была сумасшедшая, и мой голос никем не принимался в расчет.
Джоан Гринберг очень хорошо описала это в своем романе «Розовый сад я тебе не обещаю». Главная героиня Дебра и еще одна пациентка лежат, закутанные после холодного обертывания. Дебру упаковали так плотно, что у нее нарушилось кровообращение, и от этого страшно болят ноги. Вторая пациентка советует ей позвать на помощь сестру. Вскоре боль стала такой сильной, что Дебра закричала, хотя это ей было трудно. Она звала долго и так громко, как только могла, но никто не пришел. Вторая пациентка, которая лежала рядом, попросила у нее прощения за то, что дала плохой совет: «Я забыла, что когда кричат сумасшедшие, для людей это только крики сумасшедших». Или, если выразить это другими словами: «Сумасшедшие кричат, потому что они сумасшедшие, а не потому, что у них болят ноги >.
Когда твои слова теряют смысл и превращаются в симптомы, ты начинаешь чувствовать себя совсем одинокой, и все вокруг становится мрачным. Я хорошо помню страшное чувство беспомощности и ужаса, которое охватило меня, когда я поняла, что для меня нигде больше нет гарантированно нейтральной сферы, и что я в любой момент могу ожидать, что из-за моего диагноза мне не поверят или неправильно перетолкуют мои слова. И это происходило снова и снова, и снова во все новых и новых ситуациях.
До болезни я была способной ученицей и собиралась стать психологом. Я поговорила о своих планах с преподавательницей, которая была моим куратором, и та поддержала меня. У меня были хорошие оценки и хорошая мотивация, так что были все основания предположить, что я смогу учиться в университете.
А через год после этого разговора я была госпитализирована, однако даже погруженная в хаос, я по-прежнему держалась за свою мечту, как за спасательный круг, который поможет мне выплыть: когда все это пройдет, и я снова наведу порядок в том развале, в который превратилась моя жизнь, и вернусь в школу. Я по-прежнему мечтала о том, чтобы стать психологом. Но теперь мои мысли о будущей профессии были уже не мыслями о профессии, а, как мне объяснили, это были уже симптомы, говорившие о том, что. v я идентифицирую себя со своим психотерапевтом. Я, дескать, мечтаю стать психологом не потому, что хочу работать психологом, а потому что хочу стать моим психотерапевтом. И мои мысли о будущей деятельности и образовании на самом деле представляют собой перенос или что-то в этом роде.