В душе по-прежнему жила тоска, и всякий раз, как я улыбалась вместе со всеми, тоска просыпалась, напоминая мне, что жизнь совсем не так легка и радостна, не так добра, как кажется, что в действительности она полна страдания, одиночества и тоски. И тогда мне становилось еще более одиноко, чем прежде. Кроме того, привыкнув к постоянной травле, мне было непривычно и трудно перестраиваться на доброжелательное отношение окружающих. Допустив мысль о том, что люди доброжелательны, что доброжелательное отношение вообще не представляет собой чего-то исключительного, мне пришлось бы впустить в душу горькие переживания, связанные с прошлым опытом. Этого я испугалась. И серый туман сгустился еще больше. Я все яснее видела, что роль тихой, доброй и прилежной девочки мне не удается. Мне хотелось бежать от себя, и я начала рисовать ярких, огненно-красных огнедышащих драконов. Это были драконы, пышущие энергией и жизненной силой, то есть у них было все то, чего не было у меня. Я же была сплошь серой.
Еще во время моей учебы в средней школе с моими чувственными восприятиями начали происходить изменения. Это изменения происходили тоже постепенно и как бы украдкой, поначалу я сама ничего не замечала, хотя порой, особенно, при сильной усталости, мне казалось, что звуки становятся какими-то необычными. Они становились то слишком громкими, то слишком тихими, или просто какими-то странными. Теперь с этим становилось все хуже. Обыкновенно ведь звуки подчиняются определенному порядку: одни бывают громкими, другие тихими, одни из них бывают более важными, другие менее важными, а тут многие из этих правил стали размытыми. Случалось так, что, идя по улице и разговаривая с кем-то, я вдруг замечала, что не могу разобрать, что мне говорят, потому что звук моих шагов по асфальту заглушает слова моего собеседника. Звон в ушах иногда превращался в такой громкий и грозный шум, что отзывался настоящей физической болью, а иногда я не могла с уверенностью понять, что же я слышу — простой звон в ушах или чьи-то слова.
Бывало, напротив, и так, что в речи учителя я переставала различать слова, и она превращалась в бессмысленный шум, похожий на звук работающей пилы или завывание ветра. Начало изменяться и мое «я», контраст между светом и тенью то становился резче, то вдруг все сливалось в серые сумерки. Идя по улице, я вдруг видела, как дома вокруг начинали угрожающе расти, становясь огромными, иногда же мне казалось, что они с грохотом надвигаются на меня. У меня сместилось нормальное восприятие перспективы и пространственных отношений, так что я жила, словно попав в мир сюрреалистических картин Пикассо или Сальвадора Дали. Это было очень мучительно и страшно. Однажды по дороге на работу я полчаса простояла у перехода, не решаясь перейти через дорогу. Я не могла правильно оценить, на каком расстоянии от меня находятся машины, а край тротуара казался мне обрывом в глубокую пропасть, шагнув в которую, я разобьюсь насмерть.
Страх и отчаяние становились все сильнее, и, в конце концов, мне не осталось другого выхода, как идти вперед. Я кое-как перебралась через дорогу, а на работе сказала, что опоздал мой автобус. Раньше я никогда не опаздывала, так что все обошлось хорошо, но мне было гадко на душе оттого, что я соврала. Однако что еще я могла сказать? Объяснить, что я боялась разбиться насмерть, упав с тротуара на мостовую? Невозможно! Кто бы поверил в такую чушь! Но хотя окружающий мир превратился в хаос, какая-то часть меня все же замечала происходящее и понимала, что со мной творится что-то неладное. На каком-то уровне я по-прежнему понимала, что высота бордюра составляет 15–20 сантиметров, а не метров, и что, ступив с него на мостовую, нельзя убиться; однако глаза видели это иначе, и, хотя какая-то часть меня говорила одно, другая часть говорила совсем другое, а разобраться, что к чему, и привести свои мысли в порядок становилось все трудней и трудней.
Я продолжала вести дневник и писать о себе в третьем лице — «она». Это приводило меня в смятение.
Если «она» — это я, то кто же тогда о «ней» пишет? Разве «она» — это «я»? Но если «она» — это «я», то кто же тогда рассказывает про этих «я» и «она»? Хаос нарастал, и я запутывалась в нем все больше и больше. В один прекрасный вечер у меня окончательно опустились руки, и я заменила все «я» на неизвестную величину X. У меня было чувство, что я больше не существую, что не осталось ничего, кроме хаоса, и я уже ничего не знала — ни кто я такая, ни что собой представляю, и существую ли я вообще. Меня больше не было, я перестала существовать как личность со своей идентичностью, у которой есть определенные границы, начало и конец. Я растворилась в хаосе, превратившись в сгусток тумана, плотного, как вата, в нечто неопределенное и бесформенное.
Но я продолжала оставаться собой. Я вижу это, перечитывая дневниковые записи, сделанные в ту ночь, когда я ощутила полный распад своей идентичности и окончательную победу психоза. Ибо ощутив угрозу погружения в хаос и с отчаянием осо- у знав, что больше не могу ему сопротивляться, я записала в дневнике буквально следующее: «X больше не может ничего поделать. X не имеет ни малейшего понятия о том, что X представляет собой, X больше не в силах об этом думать. X думает, что X пойдет в спальню, чтобыуложить Y (объектный падеж) спать». И хотя я отлично помню то чувство отчаяния и одиночества от сознания, что я осталась совсем, совсем одна, что у меня не осталось ничего, даже прочного «я», я все же невольно улыбаюсь. Ведь здесь совершенно ясно видно, что на самом деле я по-прежнему была здесь и никуда не делась, что моя идентичность была все такой же прочной, несмотря на то, что ее ощущение было подорвано. Ведь меня волнуют вопросы языка и грамматики, а это составляет часть того сложного сочетания элементов, из которых складывается моя идентичность, делая меня мною. Таким образом, очевидно, что я и тогда продолжала существовать. Только тогда я этого не сознавала.
Мир стал сплошь серым, в чувственных восприятиях царила путаница, и я не знала, как мне быть с конфликтом между «хорошей ученицей > и «живой жизнью >. Моя роль была для меня настолько тесна, что вся душа была от этого в ссадинах, но я не знала, что с этим поделать. Я рисовала драконов. Это были рисунки золотистых существ, летящих по ночному небу, и серии из отдельных картин, складывавшиеся в единое целое. Одна из этих серий начинается с картинки, изображающей ледяную принцессу в лилово-голубом платье, которая идет по мрачному зимнему лесу с голыми, мертвыми деревьями. Лес полон диких существ: волков, змей, чертенят, но никто из них не глядит на принцессу, каждый из них идет своей дорогой. Принцесса совсем, совсем одна. На следующей картинке принцессу проглотил большой, золотой, огнедышащий дракон, вид у него вполне добродушный, хотя он в этот момент и пожирает принцессу.
На следующей картинке мы видим, как дракон высиживает большое белое яйцо, а на четвертой картине яйцо треснуло, и из него выходит огненно-красная принцесса. Оба персонажа, принцесса и дракон, радостно улыбаются. На последней картинке огненная принцесса снова идет через зимний лес. Лес все такой же мрачный и холодный, и так же полон опасных диких зверей. Но принцесса теперь стала чужой для такого окружения, и звери это заметили. На этой картинке все они поворачиваются к принцессе и нападают на нее. На ней уже нет ледяной защиты, она стала живой и ранимой, поэтому ей угрожает большая опасность, ее могут сожрать. И тем не менее я записала в своем дневнике: «Чего бы мне это ни стоило, я не хочу умереть, пока не перепробую все краски из моего набора, я не желаю прожить пастельную жизнь>. И ведь я написала это, несмотря на то, что сама, еще не догадываясь ни о чем, что было мне уготовано, изобразила в своих рисунках до ужаса точную картину того, что ожидало меня впереди.