Когда я болела, мне все говорили, что у меня шизофрения, и до тех пор, пока я не выздоровела, никто не упоминал о том, что в моем случае, возможно, поставлен ошибочный диагноз. Мне говорили, что я больна и что я никогда не поправлюсь. И в этом-то и заключается проблема. Я уже не раз упоминала об исследованиях, согласно которым приблизительно одна треть пациентов с диагнозом «шизофрения» выздоравливает, примерно одна треть может жить вполне благополучно со своими симптомами, и примерно одна треть на протяжении всей жизни очень страдает от этой болезни. Несмотря на это, шизофрения остается ящиком, из которого нет ни входа, ни выхода: либо ты остаешься в нем навеки, либо никогда не был там. Это меня раздражает. Потому что это неправда. И это держит людей в плену вредного представления о собственной жизни. Жизнь — это развитие. Философ Гераклит сказал, что нельзя войти в одну реку дважды, так как в следующий раз и река, и ты сам будете уже другими. Нужно признать за людьми право на развитие, на то, чтобы изменяться, на то, чтобы становиться здоровыми. Работа эта и без того нелегкая, так зачем же здравоохранение вносит в нее еще лишние трудности, утверждая, что это невозможно!
Иногда меня спрашивают, как я себя чувствую сейчас. «У тебя все хорошо?» — спрашивают люди. Да, у меня все хорошо. Другие спрашивают: «Пройдет ли это когда-нибудь совсем? Будет ли когда-нибудь все совсем хорошо?». Это более трудный вопрос. Болезнь прошла. Я теперь здорова, и не боюсь, что у меня снова начнется психоз. Для меня выздоровление было процессом обучения, и, как всякое умение, которому ты научился — как, например, езда на велосипеде, — однажды приобретенное, оно так просто не забывается. Я не думаю, что когда-нибудь могу вернуться на ту стадию, когда голова у меня гудела от орущих голосов, когда все было в хаосе, чувства были искажены, и я не понимала ни себя, ни окружающий мир. Это прошло. Теперь я понимаю. Однажды сдернув бороду с Деда Мороза и увидев, что это был дядюшка Арне, трудно снова поверить в Деда Мороза. Так что болезнь прошла.
Но история моя навсегда осталась при мне. На руках и ногах у меня сохранились рубцы, есть они и в душе. Порой дела шли жестоко; как в том, что я творила сама с собой, так и в том, что происходило во время принудительного лечения. Бывает, что и теперь я не могу уснуть ночью из-за старых физических травм. Порой у меня бывают кошмары, хотя теперь уже реже. В моей истории по-прежнему остается много пробелов. Если меня спросят, где я была во время похорон короля Улафа, то я провела это время в изоляторе, я также не видела кадры войны в Заливе. Когда в Лиллехаммере проходили Олимпийские игры, я была в Эйдсволле, но под влиянием медикаментов не запомнила ничего из происходящего и ни разу не побывала там сама. Я многого не знаю из того, что должна бы была знать, потому что это прошло мимо меня. Зато я знаю такие вещи, которых, наверное, не должна была бы знать. Например, каково это — ехать на машине со скованными руками или какой вкус имеет стекловолокно.
Жизнь моя сложилась совсем не так, как я задумывала. Что-то навсегда изменилось, и жизнь направилась по совершенно другому руслу. Иногда приходится слышать от людей, переживших какой-нибудь кризис, что теперь они видят, что без него никогда не стали бы теми, кто они есть. Я не могу этого сказать о себе. Я помню, как это была тяжко, какой безнадежной казалась жизнь. Я знаю, сколько я натворила глупостей, навредила самой себе и тем, кого я люблю. Я знаю, как легко все могло обернуться в самую худшую сторону. Я знаю, что мне невероятно повезло, что я вообще осталась жива. Так что если бы в моей власти было выбирать, я постаралась бы избежать этой боли. Однако наверняка было лучше, что выбор от меня не зависел. Потому что я узнала страшно много такого, чего иначе мне никогда не довелось бы узнать. Может быть, я стала лучше в человеческом смысле, и я знаю, что мне это помогло стать хорошим психологом. Не потому что моя история справедлива для всех и каждого. Но потому что мой опыт показал мне, что нет никаких «мы» и «они>. Все мы просто люди. Все мы разные. И все в основе своей одинаковы.
Итак: пройдет ли это когда-нибудь совсем? Сегодня я чувствую себя хорошо, очень хорошо, я живу хорошей, богатой и полноценной жизнью. Порой мне весело, порой бывает печально. Иногда мне приходится вновь испытать обиду, когда убеждаюсь, что люди классифицируют меня, исходя из диагноза, который когда-то мне ставили, а не из своих представлений о том, что я за человек. Иногда мне бывает обидно и горько по каким-то другим причинам. Когда идет дождь, он льет и на меня, не каждый день выпадает хорошая погода. Но я здорова. И я часто испытываю радость при мысли, что у меня есть мой собственный холодильник, что я сама решаю, что мне съесть на обед, и могу выходить на улицу в дождливую или солнечную погоду по моему собственному усмотрению. Иногда я с утра бываю усталая, но все равно я страшно благодарна за то, что у меня есть работа, на которую нужно идти. На работе я занята увлекательными задачами, вокруг меня приятные люди, у меня есть планы, мечты и дела, которыми я занимаюсь с удовольствием. У меня есть жизнь. И живется мне хорошо.
Альф Прейсен [5] говорит о «завтрашнем дне», о том, чтобы начать его заново «с чистого листа и с цветными карандашами в придачу». У меня нет чистого листа. Когда я десять недель сидела в изоляторе, мир выглядел совсем безнадежно. Десять недель в изоляторе — это очень долго. Это два с половиной месяца, все дни от рождества до пасхи. Это долго. И хотя со мной сидели санитарки, они именно только сидели. Им не разрешалось разговаривать со мной. К счастью, некоторые из них не были такими послушными, и это делало мою жизнь более сносной. И все равно это было тяжело. Даже в изоляторе я часто наносила себе повреждения, и для того, чтобы как-то прекратить эти мои поползновения, мне забинтовывали руки от пальцев до самых плеч. Туг я лишилась действительно всего, даже права распоряжаться своими собственными пальцами, так что больше уже нечего было у меня отнять. Тогда все было совершенно, совершенно безнадежно, и я страстно желала умереть, потому что в жизни уже не осталось ничего, ради чего стоило бы жить. У меня не было будущего, и жизнь моя была окончательно разрушена.
И тут один из санитаров, которые смотрели за мной, нарушил запрет и начал со мной разговаривать. Он взял лист бумаги и нарисовал посредине большой черный прямоугольник. Затем он протянул мне этот лист, дал красок и попросил меня закончить рисунок. Моей первой реакцией было не соглашаться, чтобы не выдавать себя. Я не дам ему провести надо мной какой-то там хитрый тест, чтобы выведать, что кроется за большим черным прямоугольником, или что-нибудь в этом роде. Я столько всего утратила, что хоть немножко хотела сохранить для себя. Но я все-таки взяла краски и начала рисовать. Это было довольно трудно, так как руки у меня были перебинтованы, но все-таки возможно, если держать кисть зажатой между двумя перебинтованными ладонями.
Таким способом я стала разрисовывать лист красками. Алыми кругами, серыми, цвета овечьей шерсти, прямоугольниками, одиноко-голубыми треугольниками, кружочками зеленого весеннего цвета и золотистыми, как львиная шкура, полумесяцами. И много чем еще. Когда я закончила, весь лист был заполнен красочными формами, и черный прямоугольник превратился в часть единого узора. Я вернула лист санитару, он взглянул на него и улыбнулся мне. «Я испортил тебе весь лист, Арнхильд, — сказал он. — Я нарисовал в самой середине большой черный прямоугольник, так что он все испортил, причем нарисовал тушью, чтобы ты не могла его стереть. Он по-прежнему тут, но ты нарисовала вокруг него узор, и он стал частью узора. Он перестал быть таким безобразным и ничего не разрушает. Он стал естественной частью красочного целого. И тебе ничто не мешает сделать то же самое со своей жизнью».