Сестра-хозяйка вздрогнула и выдернула руку. Тогда Лариса схватила сильнее, чтобы удержать во что бы то ни стало, несмотря ни на что. Хотя бы ценой собственной жизни.
А далее произошло то, что бывает во время опытов по физике в физическом кабинете, когда между двумя сближенными шарами сверкает разряд.
Грянул гром, сверкнула молния, и Лариса вдруг почувствовала, что летит в угол к аптечному ларьку, скользя по паркету на напряженных ногах. Далее она запомнила себя сверху мягкого тела сестры-хозяйки, а потом оказалась внизу, ощущая лопатками жесткий линолеум, в глазах все было белым от халата. Монеты, желтые и серебряные, со звоном раскатились по всему гардеробу.
Аптекарша выглянула из ларька и сказала:
– Надо милиционера позвать. Пусть ей пятнадцать суток дадут.
Маша и Даша дружно заревели, широко разинув рты, и так зашлись, что даже посинели. Гардеробщица испугалась, что дети не продохнут и погибнут от кислородной недостаточности. Она метнулась к темным гроздьям пальто и, вернувшись, бросила на барьер две белые болгарские шубки и перекрашенную дубленку Ларисы.
Мамаши с детьми подходили к гардеробу, но боялись ступить в опасную зону. Успех был переменным. Сестра-хозяйка превосходила массой, а Лариса – темпераментом.
Несколько добровольцев бросились в середину сражения и растащили женщин по разным углам, как на ринге. Они стояли, и тяжело дышали, и не могли слова молвить.
– Хулиганка, – сказала аптекарша.
– Это что ж, – поддержала сестра из регистратуры, – если каждый будет приходить и бить персонал, что же от нас останется…
Гардеробщица тем временем торопливо одевала Машу и Дашу. Застегнула на шубках все пуговицы, надела пуховые башлыки, затянула шарфики, чтобы дети не простудились и не пришли опять со своей мамой.
Лариса высвободилась из рук добровольцев. Взяла свою дубленку и пошла к дверям, одеваясь на ходу, теряя из рукавов перчатки и платок. Кто-то подобрал и отдал ей.
Дети молча поплелись следом, в одинаковых шубках и пуховых башлыках.
На улице выпал снег. Земля была белая, нарядная. Небо – мглистое и тоже белое.
Раньше, десять лет назад, на этом месте стояла деревня с кудрявыми палисадниками, вишневыми деревьями. Сейчас здесь выстроили новый район, но снег и небо остались деревенскими.
На тротуаре стоял старик и смотрел себе под ноги. Лариса тоже посмотрела ему под ноги, там валялся огрызок яблока. Старик поднял голову и сказал:
– Знаете, я съел яблоко, а в середине червяк. Я вот уже полчаса стою и за ним наблюдаю. Какое все-таки удивительное существо – червяк…
Лариса кивнула рассеянно и пошла дальше. И вдруг остановилась, пытаясь понять: как она, молодая женщина из хорошей семьи, кандидат наук, мать двоих детей, понимающая толк в литературе и музыке, – вдруг только что разодралась, как хулиган на перемене, и ее чуть не сдали в милицию. Приехал бы милиционер, отвез в отделение и спросил:
– Ты что дерешься?
– Скучно мне, – сказала бы Лариса. – Скучно…
Была юность. Прошла. Была любовь к Прохорову. Прохоров остался, а любовь прошла. Все прошло, а жить еще долго. И до того времени, когда можно будет просто созерцать червяка, как этот старик, должно пройти еще по крайней мере тридцать лет. Тридцать лет, в которых каждый день – как одинаковая тугая капля, которая будет падать на темя через одинаковые промежутки.
Пойти, в сущности, некуда. А было бы куда – не в чем. Мода все время меняется, и для того, чтобы соответствовать, надо на это жизнь класть. А было бы в чем и было куда – все равно скучно. Душа неприкаянная, как детдомовское дитя…
Милиционер спросил бы:
– А пятнадцать суток дам, не скучно будет?
– Все равно…
– Ладно, – скажет милиционер. – Привыкнешь.
– Не привыкну.
– Привыкнешь. Куда денешься…
Лариса нырнула головой. Брови ее задрожали, и она ощутила на своем лице выражение тети Риты.
Дети медленно тащились следом, притихшие, удрученные. Дорога под снегом обледенела. Девочки то и дело скользили, но не падали, а только сталкивались плечами.
В три часа закончилась смена, и сестра-хозяйка вышла на бетонное кольцо.
С трех начинался прием грудников, вся площадь перед поликлиникой была сплошь заставлена детскими колясками.
Подошла еще одна мамаша с коляской, стала доставать своего человечка. Человечек был в комбинезоне, весь круглый, как шарик, с круглым личиком. Под поясок комбинезона попала пеленка, покрывающая матрасик коляски и потащилась, как шлейф за царевичем. Надо было отделить этот шлейф, но руки заняты, и женщина как можно выше понесла своего царевича на вытянутых руках. Пеленка отделилась и опала, но женщина не опускала руки. Она держала ребенка над головой, смеялась и жмурилась в его личико, глупела и слепла от счастья. А тот висел в воздухе, безвольно свесив ручки и ножки, и ничего не выражал: ни страха, ни радости. Ему было надежно в материнских руках и привычно в материнской любви. Так было с первого дня его жизни, и он не представлял, что может быть по-другому.
Сестра-хозяйка загляделась на эту пару. Думала: если бы у нее был такой вот теплый круглый человечек – она ничего бы больше для себя не просила и никогда никому не сказала бы ни одного грубого слова. А эта… – вспомнила Ларису, – шкрыдла… двоих имеет. А дерется…
Было не холодно, но ветер все же задувал в ажурные дырки платка.
Рядом с поликлиникой стоял кинотеатр «Витязь», и мужественный витязь из листового железа просматривал с фасада вверенный ему микрорайон.
Я – никакая.
Меня никогда не заметишь в толпе, а заметишь – не оглянешься. Меня можно не заметить, даже когда я одна.
В пионерском лагере я всегда была рядовой пионеркой, меня не выбирали даже в санитарки.
В хоре я всегда стояла в последнем ряду, и мой голос лежал на самом дне многоголосья. На танцах я всегда забивалась в угол и смотрела оттуда, как лучшие мальчики танцуют с лучшими девочками.
Моя мачеха мечтает, чтобы я вышла замуж за первого встречного. А мой папа именно этого и боится.
Мы с мачехой почти ровесницы. Она обожает моего отца, его недостатки, его прошлое и меня, так как я вхожу в это прошлое. Она говорит: лучше выйти замуж и развестись, чем жить без страстей. Она не понимает, как это можно жить без любви.
В данную секунду своего существования я стою возле окна и выбираю первого встречного.
Вот идет сантехник ЖЭКа дядя Коля, тащит за собой трос. Жизнь этого человека делится на пятидневки. Пять дней подряд дядя Коля пьет водку, и тогда в нем распечатывается яркая, незаурядная личность. Он философствует, тоскует, радуется, протестует, легко перемещаясь из состояния умиления в состояние озлобления. Следующие пять дней дядя Коля лежит безмолвный, носом в потолок. Ничего не ест, организм не принимает. На его лице взрастает бурная щетина и проступают приметы начинающегося старика.