Он был в ярости и высказывал на очень приличном английском языке совсем неприличные мысли о революциях вообще и о фашизме в частности; лицо у него побагровело от гнева, а взгляд безжалостно испепелял бедного Тамбурини, который не знал английского языка и не понял бы ни слова из этой либеральной и демократической тирады, даже если бы незнакомец изъяснялся по-итальянски. Я постарался как мог передать в учтивых выражениях эту речь, столь нестерпимую для слуха фашиста, чем, думаю, оказал большую услугу Израэлу Зенгвиллу, так как в те дни консул Тамбурини не был ни персонажем Феокрита, ни членом Фабиановского общества: тем более, что он вообще не знал о существовании Израэла Зенгвилла и, похоже, не верил, что встретился с видным английским писателем.
– Я не понимаю ни слова по-английски, – сказал мне консул Тамбурини, – но думаю, что ты неточно перевел его слова: английский язык – контрреволюционный, мне кажется, что у него и синтаксис какой-то либеральный. Так или иначе, забирай этого господина и постарайся, чтобы он забыл о неприятном инциденте.
Я вышел вместе с Зенгвиллом, проводил его до гостиницы и провел с ним несколько часов, беседуя о Муссолини, о политической обстановке в Италии и о начавшейся борьбе за власть.
Это был первый день восстания, и ход событий как будто следовал логике, не совпадавшей с логикой правительства. Израэл Зенгвилл не хотел верить, что попал в самый разгар революции. «В 1789 году в Париже, – говорил он, – революция происходила не только в умах, но и на улицах».
Действительно, Флоренция ничуть не походила на Париж 1789 года: люди на улицах казались спокойными и равнодушными, на всех лицах играла извечная флорентийская улыбка, учтивая и ироническая. Я заметил, что в 1917 году в Петрограде, в тот день, когда Троцкий дал сигнал к восстанию, никто не мог заметить происходящего: театры, кинематографы, рестораны, кафе работали как ни в чем не бывало; в наше время техника государственного переворота достигла больших успехов.
– Муссолини устроил не революцию, а комедию! – восклицал Зенгвилл.
Как многие итальянские либералы и демократы, он подозревал наличие сговора между королем и Муссолини; восстание было лишь «инсценировкой», которой надлежало замаскировать политическую игру монархии. Мнение Зенгвилла, хоть и ошибочное, было в высшей степени респектабельным, как вообще все мнения англичан. Но оно основывалось на убеждении, что все события этих дней были результатом политической игры, главными элементами которой были не насилие и революционный дух, а хитрость и расчет. В глазах Израэла Зенгвилла Муссолини был скорее учеником Макиавелли, чем Катилины: мнение английского писателя разделяли и по сю пору разделяют в Европе очень многие. С начала нашего столетия европейцы привыкли рассматривать поведение людей и события в Италии так, словно они продиктованы логикой и эстетикой минувших эпох.
Такой взгляд на историю современной Италии в большой степени объясняется врожденной склонностью итальянцев к высокопарности, красноречию и литературе: не у всех этот недостаток разрастается до болезни, но многие от него так и не излечиваются. Хотя о народе следует судить именно по его недостаткам, а не по достоинствам, сложившееся у иностранцев мнение о современной Италии кажется мне совершенно неоправданным, – даже если высокопарность, красноречие и литература способны исказить события до такой степени, что история делается похожей на комедию, герои – на комедиантов, а народ – на статистов и зрителей.
Чтобы по-настоящему понять состояние дел в современной Италии, надо рассмотреть их объективно, то есть забыв о существовании древних греков, римлян и итальянцев эпохи Возрождения. «И тогда вы увидите, – говорил я Израэлу Зенгвиллу, – что в Муссолини нет ничего античного; это всегда, порой помимо желания, человек современный, его политическая игра непохожа на игру Цезаря Борджиа, его макиавеллизм мало отличается от макиавеллизма Гладстона или Ллойд Джорджа, а его концепция государственного переворота не имеет ничего общего с концепцией Суллы или Юлия Цезаря. В эти дни вы услышите много разговоров о Рубиконе, о Цезаре: но это чистая риторика, которая не помешала Муссолини задумать и применить на деле современнейшую технику восстания, которой правительство не в состоянии противопоставить ничего, кроме полицейских мер».
Израэл Зенгвилл иронически заметил, что граф Оксеншерна в своих знаменитых мемуарах, говоря об этимологии имени «Цезарь», утверждает, будто оно происходит от карфагенского слова «сесар», означающего «слон». «Надеюсь, – добавлял он, – что Муссолини в своей революционной тактике окажется проворнее слона и современнее Цезаря». Ему было бы очень интересно своими глазами увидеть то, что я называл машиной фашистского восстания: он не понимал, как можно совершить революцию без баррикад, без уличных боев, без горы трупов на тротуарах. «Кругом спокойствие и порядок! – восклицал он. – Это комедия, и ничем, кроме комедии, быть не может».
По центральным улицам на большой скорости разъезжали грузовики с чернорубашечниками: на них были стальные каски, в руках – ружья и черные знамена с изображением черепа, вышитым серебром. Зенгвилл не хотел верить, что эти юноши, эти мальчишки и составляли знаменитые штурмовые отряды Муссолини, такие стремительные и такие жестокие в бою. «Чего нельзя простить фашистам, – говорил он, – так это применение насилия». Но революционная армия Муссолини не была Армией спасения, а ножи и ручные гранаты были у чернорубашечников не для того, чтобы заниматься благотворительностью, а для того, чтобы вести гражданскую войну. Люди, отрицающие применение фашистами насилия и желающие выдать их за последователей Руссо и Толстого, – это те же больные высокопарностью, красноречием и литературой люди, которые хотели бы уверить нас, будто Муссолини – древний римлянин, средневековый кондотьер или властитель эпохи Возрождения с белыми холеными руками отравителя и неоплатоника. Последователи Руссо и Толстого под водительством древнего римлянина могут совершить не революцию, а в лучшем случае нечто, смахивающее на комедию; они не могут даже захватить власть в стране с либеральным правительством. «Вы не лицемер, – сказал мне Зенгвилл, – но можете ли вы наглядно доказать мне, что эта революция – не комедия?»
Я предложил ему этим же вечером поехать со мной и увидеть своими глазами то, что я называл фашистской машиной восстания.
Чернорубашечники с налета заняли все стратегические пункты города и области, а именно: узлы технических коммуникаций, газораспределители, электростанции, почтамт, телефон и телеграф, мосты и вокзалы. Политические и военные власти были захвачены врасплох этим внезапным натиском. Полиция после нескольких безуспешных попыток выбить фашистов из зданий вокзала, почтамта, телефонной станции и телеграфа, укрылась во дворце Медичи-Риккарди, где помещалась префектура и где некогда жил Лоренцо Великолепный; здания охраняли подразделения карабинеров и королевской гвардии с двумя броневиками. Оказавшись в осажденной префектуре, префект Периколи не мог связаться ни с правительством, ни с руководителями города и области: телефонные линии были перерезаны, а расположившиеся в соседних домах фашистские пулеметчики держали под прицелом все выходы из дворца. Войска гарнизона, пехотные, артиллерийские, кавалерийские части перешли на казарменное положение: военные власти пока соблюдали благосклонный нейтралитет. Но полагаться на этот нейтралитет нельзя было: если бы положение не прояснилось за двадцать четыре часа, то следовало ожидать, что командующий корпусом князь Гонзага возьмет инициативу в свои руки и восстановит порядок всеми возможными средствами. Столкновение с армией могло бы иметь для революции тяжелейшие последствия. Флоренция, наряду с Пизой и Болоньей, – это ключ к железнодорожному сообщению между севером и югом Италии. Чтобы обеспечить передвижение сил фашистов с севера в район Рима, нужно было любой ценой удержать главный стратегический пункт центральной Италии: а потом отряды чернорубашечников, идущие на столицу, заставят правительство передать власть Муссолини. Было только одно средство удержать Флоренцию: выиграть время.