Шкура | Страница: 13

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Get out, please, выходите, пожалуйста, – сказала голова, и все, пристыженные и подавленные, один за другим, шаркая, медленно вышли через маленькую дверь в глубине комнаты.

– Вам, победителям, должно быть, доставляет удовольствие видеть Неаполь доведенным до такого, – сказал я Джимми, когда мы выбрались наружу.

– Я в этом не виноват, – сказал Джимми.

– О нет, – сказал я, – здесь, конечно же, нет твоей вины. Но вам, наверное, очень приятно чувствовать себя победителями в этой стране. А как можно чувствовать себя победителем без таких спектаклей? Скажи мне правду, Джимми, без таких спектаклей трудно чувствовать себя победителем?

– Неаполь всегда был таким, – сказал Джимми.

– Никогда он таким не был, – сказал я. – Такого Неаполя никто и никогда не видел. Если бы все это вам не нравилось, если бы эти спектакли вас не забавляли, никто не ставил бы таких спектаклей в Неаполе.

– Неаполь сотворили не мы, – сказал Джимми, – он был таким, когда мы пришли.

– Неаполь сотворили не вы, но он никогда не был таким. Если бы Америка проиграла войну, прикинь, сколько американских девственниц в Нью-Йорке или Чикаго раздвинули бы ноги за доллар. Если бы вы проиграли войну, на той постели вместо бедной неаполитанской девочки была бы американская.

– Не говори глупостей, – сказал Джимми, – даже если бы мы проиграли войну, в Америке такое не случилось бы никогда.

– Случились бы вещи и похуже, если бы вы проиграли, – сказал я. – Чтобы чувствовать себя героями, победителям нужны такие зрелища. Им нужно сунуть палец внутрь бедной побежденной девчонки.

– Не болтай глупостей, – сказал Джимми.

– По мне, лучше проиграть войну и сидеть на постели, как та бедняжка, чем совать палец между ног девственницы, чтобы получить удовольствие и потешить свою гордость победителя.

– Но ты ведь тоже пришел посмотреть, – сказал Джимми. – Зачем ты пришел?

– Потому что я подонок, Джимми, потому что мне тоже нужно было увидеть это, чтобы почувствовать себя побежденным и униженным.

– Почему бы тогда и тебе не сесть на ту кровать, если тебе так приятно чувствовать себя побежденным?

– Скажи правду, Джимми, ты бы заплатил доллар, чтобы увидеть, как я раздвигаю ноги?

– Даже цента не заплатил бы, – сказал Джимми и сплюнул.

– Почему нет? Если бы Америка проиграла войну, я охотно пошел бы посмотреть, как потомки Вашингтона показывают гениталии победителям.

– Shut up! – прорычал Джимми, с силой схватив меня за плечо.

– И все-таки почему ты не пришел бы посмотреть на меня, Джимми? Все солдаты Пятой армии пришли бы, даже генерал Корк. Да и ты пришел бы. И заплатил бы не один доллар, а два или три, чтобы увидеть мужчину, расстегивающего штаны и раздвигающего ноги. Всем победителям нужно видеть такие вещи, чтобы быть уверенными, что войну они выиграли.

– Вы все здесь, в Европе, умалишенные и свиньи, – сказал Джимми, – вот кто вы такие.

– Скажи правду, Джимми, когда ты вернешься в Америку, к себе домой в Кливленд, штат Огайо, тебе приятно будет рассказывать, как палец победителя прошел сквозь триумфальную арку между ног бедной итальянской девочки?

– Don’t say that [88] , – сказал Джимми, понизив голос.

– Извини, Джимми, мне горько за тебя и за себя. Ни вы, ни мы не виноваты, я знаю. Но мне тяжело думать о некоторых вещах. Ты не должен был вести меня к этой девочке. Я не должен был идти с тобой и участвовать в этой мерзости. Мне стыдно за нас с тобой, Джимми. Я чувствую себя подлецом и трусом. Вы, американцы, хорошие парни и некоторые вещи понимаете лучше других. Не правда ли, Джимми, ты ведь тоже кое-что понимаешь?

– Yes, I understand [89] , – тихо сказал Джимми, сильно сжимая мое плечо.


Я чувствовал себя окаянным подлецом и трусом, как в тот день, когда поднимался по Градони-ди-Кьяйя в Неаполе. Градони – длинная лестница, что ведет от виа Кьяйя к Санта-Терезелла-дельи-Спаньоли, нищему кварталу, где одно время были казармы и публичные дома для испанских солдат. В тот день дул сирокко, и белье на протянутых от дома к дому веревках развевалось на ветру, как знамена: Неаполь не склонил к ногам победителей и побежденных свои флаги. За ночь пожар уничтожил большую часть великолепного дворца герцогов Челламаре, что на виа Кьяйя, недалеко от Градони, и в воздухе еще стоял сухой запах горелого дерева и холодный дым. Небо было как серая бумага в пятнах плесени. В дни, когда дует сирокко, под заплесневелым болезненным небом Неаполь принимает вид несчастный и дерзкий одновременно. Дома, улицы и люди выставляют напоказ свои изъяны и уродства. Ниже над морем небо походит на шкурку ящерицы в белых и зеленых пятнах, увлажненную холодным матовым блеском. Серые облака с зеленоватыми краями располагаются пятнами на грязно-голубом горизонте, который горячие дуновения сирокко прорезает желтыми маслянистыми полосами. Море тоже зеленовато-коричневого, жабьего цвета, и запах у моря кисло-сладкий – запах лягушечьей кожи. Из кратера Везувия выходит густой желтый дым, чуть приплюснутый низким сводом облачного неба и принявший форму кроны огромной пинии, рассеченной черными тенями и зелеными расщелинами. Виноградники, рассеянные по пурпурным полям застывшей лавы, пинии и кипарисы, ушедшие корнями в пустынную землю пепелища, на фоне которой выделяются серые, розовые, темно-синие дома, карабкающиеся по склонам вулкана, – все становится мрачным и мертвым, погружаясь в зеленоватую полутень, разорванную проблесками желтого и пурпурного цветов.

Когда дует сирокко, человек сильно потеет, скулы блестят на матовых потных лицах в местах, где темный пушок образует грязноватую влажную тень вокруг глаз, губ и ушей. Голоса звучат томно и лениво, у знакомых слов появляются непривычные, непонятные значения, будто они из запретного жаргона. Люди идут по улицам молча, точно угнетенные тайной тоской; неразговорчивые дети часами сидят на земле, посасывая корку хлеба или какой-нибудь черный, усеянный мухами плод, или глядят на потрескавшиеся стены, где плесень расписала старую штукатурку фигурками неподвижных ящериц. Гвоздики на подоконниках дымно пылают в глиняных вазах, женское пение возникает то там, то здесь, напев медленно летит от окна к окну и садится на подоконник, как усталая птица.

Запах холодного дыма с пепелища дворца Челламаре летал в густом липком воздухе, и я с грустью вдыхал этот запах захваченного, разграбленного и преданного огню города – древний запах гари этого Илиона [90] , затянутого дымом пожарищ и погребальных костров, долетавший до вражеских судов у побережья, где под плесневелым небом плесневели на липком вонючем ветру, сипло дующем из-за горизонта, знамена народов-победителей, собравшихся на длительную осаду со всех концов земли. Я шел к морю по виа Кьяйя, пробираясь среди теснившихся на тротуарах солдат, которые толкали друг друга и кричали на сотнях странных наречий, я шел по краю бурного потока военной техники, грохотавшего по тесной улочке. Я казался себе невероятно смешным в моей зеленой форме, продырявленной пулями наших винтовок и снятой с трупа английского солдата, павшего где-то в Эль-Аламейне или в Тобруке. Я чувствовал себя потерянным во враждебной толпе иноземных солдат, пинавших меня сзади или отталкивавших локтями или плечом в сторону, оглядывавшихся с презрением на золотые стрелы на моей форме и зло говоривших: «You bastard, you son of a bitch, you dirty Italian officer» [91] .