– Простите, Николай, но я так и не понял, чем вам так уж досадило частное предпринимательство? – спросил Опалинский, внимательно, но с виду равнодушно выслушавший монолог Николаши. – Пусть даже и в золотодобыче. Насколько мне ведомо, с одна тысяча восемьсот семидесятого года государство разрешило заниматься золотодобычей людям всех сословий, так что никаких обид вроде бы быть не должно. Да вы вроде бы и сами не из крестьян. Внешность и повадки у вас вполне аристократические… Или… судя по тому, как мне подмигивают барышни, со мной снова случился афронт? Неужели я ошибся и вы, столь яростно обличающий поклонение золотому тельцу, прибыли в это почтенное собрание непосредственно от сохи?
Любочка ахнула, зажав рот рукой. Аглая с любопытством выгнула одну бровь.
– Эк как! – досадливо крякнул Петя, который, оказывается, слышал весь разговор.
Глаза Николаши налились дурной кровью. Петя, качнувшись, шагнул вперед, готовый попытаться схватить приятеля за руку. Машенька решительно встала, готовясь сделать неизвестно что. Опалинский с откровенным любопытством ждал дальнейшего развития событий и явно его не опасался.
Именно в этот момент в комнату порывистыми, решительными шагами промаршировала Леокардия Власьевна Златовратская. Вслед за ней влетела широкая струя свежего воздуха. В двух шагах позади семенила киргизка Айшет, взятая Каденькой о прошлом годе из интерната для киргизских девочек-сирот. Единственной обязанностью Айшет было ношение за Каденькой корзинки с лекарствами. Вообразив себя лекаркой, Каденька не расставалась с этой корзинкой (и, соответственно, с Айшет) ни на минуту, полагая, что ее медицинские познания могут понадобиться в любой момент. Маленькая киргизка более всего напоминала темноглазую горную козочку. Голоса ее почти никогда не было слышно (все приказания Каденьки она исполняла молча), но казалось, что если она и заговорит, то непременно заблеет.
– Благодушествуете? – спросила Леокардия Власьевна, коротко кивнув мужу, Ивану Парфеновичу, еще паре человек и тем ограничившись. – Так и знала. И уж водки напились. Позор русского человека! Вместо мыслей, вместо действий… Стол накрыт? Славно! Подайте-ка мне еды. Хорошо поесть, потрудившись… Однако где новость-то?.. А вон, за юбками моих собственных дочерей. Извольте сюда, знакомиться. Вы, значит, и будете Дмитрий Опалинский? Ну что ж… Все, как говорили, – молод, хорош. Не соврали в кои-то веки. Поглядим, чего в деле стоите. А неласковую встречу – забудьте. Сейчас обласкают, вон уж, гляжу, мои трясохвостки начали… Это я их трясохвостками называю, на манер трясогузок. Понятны аллюзии? То-то. Вы молодой человек, вам знать надобно… А ты, Николай, что стоишь на дороге, как бычок? Не все коту Масленица? Отодвинься сюда, смирись, дай с господином Опалинским словом перемолвиться. Трясохвостки уж пригласили небось гостевать, однако права не имеют. Теперь я приглашаю. Извольте явиться…
– Благодарю, буду непременно. – Опалинский встал, почтительно поклонился Каденьке, хотел было приложиться к руке, но она сама схватила его ладонь и крепко сжала.
– К этим глупостям не приучена. Не люблю, – резко наклонив голову, пояснила она. – Буду рада видеть. Все. Пошли обедать. – Каденька мотнула подбородком в сторону накрытого стола. – Стынет. Неуважение. Встали! – Все три дочери послушно поднялись. – Вы, Николай, с Аглаей сядете, а вы, Дмитрий, выбирайте – Надя или Люба? Фаня помолвлена, ее пусть из старших кто опекает.
Машенька слегка обиделась на то, что ее позабыли, но про себя не могла не восхититься способностями Каденьки всех построить. Вот и Николаша, готовый уж развязать драку, сдулся. И строптивые барышни даже пикнуть не смеют. Но Опалинский неожиданно оказался крепким орешком.
– Я с Марьей Ивановной взошел, с ней и за столом сяду. Не обессудьте. – Опалинский обернулся к замершей Машеньке, галантно подал руку.
Барышни надули губки, а Златовратская опять резко кивнула, словно хотела клюнуть кого острым носом.
– Дело. Видно птицу по полету. Иван Парфенович ваш благодетель, к нему и дорожку катать…
Каденька говорила без всякой обиды, с пониманием, но отчего-то ее слова больно задели Машеньку и показались странно созвучными недавним словам Николаши.
«Если два таких разных человека, которые к тому же друг друга терпеть не могут, говорят об одном и том же, значит что-то и вправду есть», – подумала Машенька, но отложила размышления об этом сложном вопросе на потом. Нынче нужно было вставать и идти с Дмитрием Михайловичем к столу.
в которой Серж размышляет и дружит с арифметикой, а Машенька беседует с тетенькой и ходит ко всенощной
Наутро Серж проснулся с приятностью.
Во-первых, совершенно не болела голова. Вчера, опасаясь нетрезвости мыслей, он не выпил ни капли спиртного и нынче вспоминал минувший вечер в собрании с необыкновенной отчетливостью. Кто бы мог подумать, что в абсолютной трезвости тоже есть свои плюсы! В Петербурге подобная мысль просто не могла прийти ему в голову.
Во-вторых, крахмальные простыни пахли полынью. Обладавший отменным нюхом Серж еще с детства поделил все запахи не на приятные и неприятные (чего следовало бы ожидать), но на благородные и неблагородные. Неблагородными считались: гнилостный запах городской лужи; запах репейного масла, которым папаша смазывал волосы для укрепления последних; запах материных духов и капель от нервов; запах пригоревшего супа; чернильно-промокашечный запах, исходивший от школьных учителей и папашиного присутственного мундира. Полынь – запах из благородных и с детства любимых. Однажды ребенком, дожидаясь мать возле церкви, он неожиданно разговорился с одним из нищих, сидевших в тени плакучей ивы, возле небольшого пожарного пруда. Нищий был незнакомым, не похож на других, опрятно одет, жевал круто посоленную горбушку и держал в руке книгу – копеечное издание с нарисованным на обложке святым с длиннющей серой бородой. За полчаса беседы этот человек, называющий себя странником, успел рассказать маленькому Сержу о том, что каждое Божье творение имеет свою бессмертную душу. Только у камней, растений и животных душа как бы одномерная, выражающая какую-нибудь одну мысль или чувство, а у человека, излюбленного творения Бога, на которого в связи с этим возложена и самая большая ответственность, всего намешано по чуть-чуть.
– Вот гляди. – Странник вынул из книжки поникший стебелек, который, по-видимому, служил ему не то закладкой, не то напоминанием о чем-то. – Что это?
– Лебеда, – довольно уверенно сказал Серж, не раз видевший такую траву среди огородных сорняков.
– Что ты! – возразил нищий. – Лебеда совсем другая, и задача у нее не та. У этой, видишь, изнанка листьев серебряная и лист по-другому изрезан…
– Так что же это?
– Это полынь – трава печали. Понюхай, какой горький запах… – Странник растер маленькую крошку листа и поднес пальцы к носу Сержа…
Нынче Серж понимал, что удивительный человек, проходивший много лет назад через их город и не поленившийся серьезно поговорить со случайно встреченным ребенком, строго говоря, даже не был христианином. Но тогда мимолетный разговор надолго примирил его с Иисусом и церковью и даже сделал на время невосприимчивым к еретическим высказываниям отца. А терпкий и горький запах травы печали, полыни, навсегда был зачислен в разряд благородных.